У неё ключицы сквозят через белый батист кофточки. Ключицы, как два легких крыла, раскинуты на груди. Мы сидим на полу, на полосатом матрасе. Когда она повертывает голову, я вижу, как вьются над её белым затылком золотистые, каштановые кудерьки. Вьются так же, как давно в Петербурге, когда была она девочкой, носила коричневое платье с кружевным белым передником и ходила в гимназию. У неё был тогда такой маленький зеленого сафьяна портфель с серебряным ключиком.
Мы сидим на полу. И то, где сидим мы, - не комната, а верхняя площадка деревянной лестницы. Провалены деревянные ступени и надо очень осторожно подымать ногу, чтобы не угодить в черные ямы. Ветхие перила трясутся под рукой.
На площадке она и живет. Обмазаны стены серой известкой. Стены в трещинах и зеленоватых лишаях. Я упираюсь головой в приклеенный обрывок зажелтелой газеты. Надо мной печатные черные буквы "Конец большевикам", и когда надавишь выгоревший обрывок, он хрустит под моим затылком: обрывками заклеены клопные щели, известка в коричневых помазках крови. Этот серый, полуобваленный греческий дом - настоящий клоповник.
А окна на площадке нет. Нет, - окно вышиблено, и провал в стене полузавешен одеялом. Желтое одеяло корузло здесь и зимой, когда заметал площадку мокрый снег и приходилось отряхать белые горки инея с подушки.
Стоит теперь угрюмая жара. Воздух давит, как накаленный мельничный жернов, а с бурой площади, где стоят грузовые автомобили, метет на площадку колкую серую пыль ...
Она здесь живет, вот уже скоро год. Она, и её муж, - офицер-летчик с синими, чуть померклыми глазами.
- Послушай, первый парад был у нас под окном. Осенью, в дождь. Зеленые шинели дымились. Я слушала, как они топчутся под окном. На ногах вместо сапог намотано тряпье, а сапоги расквашены и все пальцы наружу. Стоят по щиколотку в грязи, под дождем. Им командуют - стройся, а они и не знают, как строиться. Они всё забыли. Они толкутся и топчутся... Ну, такие милые, ну такие родные, - ты понимаешь, я плакала.
Смотрю я в её родные, карие глаза, и легко, и тихо вспоминаю коричневое платье гимназистки и серебряный ключик от зеленого портфеля. Вспоминаю, как зимой она приходила с мороза со своим мичманом и щеки горели, и морозным дымом пахли каштановые волосы, и на шелковистой, бурой лисице таяли бисеринки петербургской изморози ...
- А теперь ты видишь, какие у нас щеголи ходят. Все в белых рубахах и все в сапогах. Шаг печатают. Но когда запоют, я всегда плачу.
Слов я не слышу, но знаю, что про Россию и у меня такая тоска, - понимаешь.
Осенний парад был, может быть, в тот день, когда генерал Кутепов верхом, в первый раз, проехал в лагерную стоянку. Шумел дождь и влажные, темные лохмотья туч волочились, цепляясь дымно за горы. Конь по брюхо забирался в глинистую вязь дороги.
Для русского лагеря отвели место на земле какого то турецкого полковника, по долине, у гор, где в большую войну стоял английский лагерь. Англичане звали свою стоянку "Долиной роз и смерти", потому что по расселинам, над долинной речкой, ползли гибкие заросли алого шиповника и потому, что много умирало английских стрелков от укусов змей и москитной лихорадки.
Дымила серым дымом долина. Огляделся Кутепов и сильно ударил коня шпорами в бок, и повернул обратно в Галлиполи.
Там, у мола, где пушечным грохотом прокатывался прибой, с ночи стояли выгруженные на берег войска. Подстелив шинели в грязь, лежали тифозные. Солдаты устали, солдаты спали, накрывшись с головой мокрыми шинелями. Там юнкера, топая захолодавшими ногами, пели. Пели потому, что замерзли, потому, что хотелось выть от голода и уже трудно было сжимать красные и мокрые, скорченные холодом пальцы. Ветер и дождь несли смутный вой.
- Мама, мама, что мы будем делать
Когда настанут зимни холода ...
Песенка о маме была первой русской песней, какую услышал осенний Галлиполи.
- Когда я повернул коня и поскакал назад,- я понял что делать - рассказывал генерал о первых днях Галлиполи своим близким.
На молу, где бежал стадами белых волков прибой, на холодном дожде, вповалку, промокшие до нитки, топтались женщины, дети, солдаты. Это была измученная толпа, голодные, нищие, вываленные из черного нутра транспортов, стонущая на ледяном дожде, поднятая ветром человеческая пыль...
Оборванные погоны, сырые шинели на голову мешком. На молу никто не знал какая часть, какой полк. На молу - всё смешалось.
И под дождем мокли, дымились и никли свернутые знамена.
Кутепов вошел в толпу. Кто-то не отдал честь. Резко окрикнул Кутепов:
- Честь! Вы беженец, или солдат?
Кутепов понял, что без дисциплины не будет и армии, а в дисциплине нет ничего мелкого и неважного, а в дисциплине всё важное и всё главное, - даже и не поднятая к козырьку рука и непришитый погонь. Знал Кутепов от каких пустяков, от каких мелочей начался великий развал величайшей армии ...
И в первые же дни приказал Кутепов кого-то арестовать и посадить на гауптвахту. Он, вероятно, так думал: армию ждет Россия, а чтобы сохранить армию, надобно сохранить дисциплину. Он, вероятно, думал, что так надобно России.