Февраль... последние дни. Слепые метели, бездорожье. Далекая деревня Кавруши. Снега... Лес... До сельсовета — двадцать верст, до района — семьдесят, до железной дороги — больше двухсот. Через тайгу, ручьи-речушки, лога. Проселочной дорогой. Ночь, буран, темь. Сорок дворов — ни огонька. Закрыты трубы, закрыты двери, брошено изнутри на порожек тряпье, чтобы мороз понизу не попадал в жилье, заткнуты выбитые глазки окон. Ветер еще с вечера выстудил избы, спят сорок семей: угревшись, укрывшись дерюгами, шубами старыми, бушлатами армейскими — чем можно. Спят. Старики, кто в живых остался ко дню этому, вдовы, инвалиды, ребятишки малые, девки, ребята, здоровые, хворые. Сон глубок, не слышат пурги-метели. Третий час ночи. Еще до утра далеко, а утро непогожее поздним будет, и не узнать, который час: трое часов-ходиков на всю деревню — у председателя, счетовода конторы да продавца сельповской лавки, но им на работу к девяти.
Ночь. Шумит заснеженная тайга, попряталось все живое в норы, в дупла, в берлоги. Горе тем, кто в такую ночь оказался в пути. Нет дороги, не видно. Занесло речку Шегарку с поворотами ее, берегами, омутами и прорубями. Сровняло берега.
Еще до утра далеко, гудит, шарахается метель, шуршит снегом о стены, наметая сугробы, темень, холод, и не то что встать и идти куда-то, а и подумать об этом зябко в такое время. Лучше всего спать до рассвета, встать потом, печку растопить да сварить щей горячих...
...Изба Щербаковых на отшибе, возле самого леса. Дорожку от соседнего двора замело ночью — не угадать, избу высоко обложило сугробами, скрыв нижние глазки трех окон, и сами окна густо залепило, забуранило снегом. Изба под тесовой крышей, к северной стороне избы, вплотную, крыльцо накрывая, примыкает глухой соломенный двор, влево от него — полузанесенная городьба огорода, возле самых кустов, в сугробах — баня. Дальше — поля, согры березовые, осинники, болота...
В избе темно. Возле печи, на двух широких, сдвинутых скамьях, не раздевшись на ночь, только обувь сняв, под зипуном спит Евдокия, на большой печи, поджав колени к животу, прижавшись к чувалу, — Варька; на кровати, натянув на головы дерюгу, — Сенька с Минькой. Хозяин дома Андрей Щербаков шестой год не ночует здесь. Взятый в первые дни войны, он пропал без вести на четвертом году ее...
Пора была вставать — Евдокия чувствовала это. За долгое время работы на ферме она приучила себя подыматься вовремя. Пора было вставать, но она никак не могла проснуться, опять приснился муж Андрей, приснился нехорошо, она чувствовала, понимала, что это сон, хотела освободиться и, видимо, стала кричать, потому как тут же услышала голос Варьки: «Мамка! Мама! Да проснись же. Ну-у!»
Евдокия сразу приподнялась и села. Некоторое время она сидела так на ложе своем, обдумывая сон, гадая но- бабьи, к худу или к добру он. Решила — к худу.
Спать на скамьях неудобно было совсем — узковатые они для того, а и на полу не уснешь — тянет из щелей. На печи вдвоем с Варькой не помещались они. А на скамьях уж потому неудобно — не повернешься лишний раз, не ляжешь, как хотелось бы, и подстелить нечего, и накрыться — у ребятишек не отымешь. Потому зиму спит она не раздеваясь. За ночь тело затекает, ломает всю, крутит...
В избе было холодно, холодно и темно, пол как в сарае — не ступить босой ногой. И в темноте этой предутренней чуть проступали заснеженные квадраты окон.
Босая Евдокия шагнула к печке-голландке, где на остывшей плите стояли пимы, обулась и прошла к большой печи; там на шестке, возле лампы-коптилки, лежал коробок спичек. В коробке том, исшорканном с обеих сторон, оставалось еще пятнадцать спичек; вчера Евдокия пересчитала их, с тем чтобы не тратить в день более пяти штук (па ферме печку приходилось тоже своими растапливать, а колхоз спичек не давал). Взяв коробок, она тряхнула им по привычке и, сняв пальцами нагар с фитиля, зажгла коптилку.
Коптилка — обыкновенный пузырек емкостью в полстакана — налита была на треть керосином, и в керосин
тот из горлышка спускался фитиль — скрученная жгутиком пата. Пламя отклонялось по сторонам, когда Евдокия ходила по избе, и от язычка ого крохотного тонкой, излом истой струйкой подымалась к потолку копоть. Свет таился и закутке печи, но, присмотревшись, можно было увидеть дощатый стол в простенке между окнами; по обе стороны от стола, к стене самой, Евдокия придвинула скамьи, и деревянный с горбатой крышкой сундук в углу, дальше от стола, и деревянную же кровать в другом углу, кровать, на которой спали ребятишки, поставленную за ночкой-голландкой, сложенной но правую руку от двери. Рукомойник висел на гвозде с левой стороны от порога, под ним лохань, веник прислонен к ней, обтрепанный, принесенный из бани веник. Окна без занавесок, на лавке возле печи ведро с водой. Лад лавкой — дощатая коробка с двумя полочками. Для посуды...
Евдокия стала одеваться. Надеть ей оставалось фуфайку только — все остальное было на ней. Поверх холщовых домотканых штанов какую зиму уже носила она латаные - перелатаные ватные мужнины штаны — и радовалась нм всякий раз, и берегла, чтоб по зацепить где за гвоздь, не дорвать вконец, — поверх холщовой же рубахи и банковой кофтенки — мужнин тоже — пиджак, а поверх всего — фуфайку. И на голову — всю зиму по апрель - шапку Андрея. Свою одежду, справленную еще до войны, поистрепала она за пять лет с лишним, а что не доносила, Варьке отдала. За все это время ни лоскута материи не поступило в дом со стороны, холстину вот ткали — тем и обходились. И другие так. Да и холсты раз в два года ткали...