Священник отец Василий Крестовоздвиженский, прозванный неведомо почему гимназистами отцом Капернаумом, придерживая рукой лиловую, шелковую, мягко шуршащую рясу, входил в класс.
Окинув быстрым взором присутствующих, батюшка сразу убедился, что у «ариан нечестивых», как называл он, а за ним и вся гимназия восьмиклассников, нечто стряслось.
На вид, однако, все обстояло благополучно. Силач и верзила Бабаев, прозванный товарищами Самсоном, безмятежно играл в дурачки в «рае» — иначе, на последней парте — с высоким худощавым и близоруким Ватрушиным или Кисточкой, прозванным так за его постоянную привычку кивать в разговоре, как бы поддакивая собеседнику. Красивый, черноглазый и глуповатый армянин Соврадзе, «мурза» по прозвищу, упивался чтением запрещенного романа, запустив обе руки в свою синевато-черную кудлатую голову. Порывистый, пылкий, быстрый и живой, как ртуть, Гремушин ожесточенно доказывал что-то своему соседу остряку и сорвиголове Мише Каменскому, общему любимцу и баловню, и в то же время предмету всяческих забот и справедливого негодования всего гимназического начальства — «тридцать три проказы», как про него говорили с восторгом его же одноклассники.
В уголку, за отдельным столиком сидели «иностранцы», как называл батюшка худенького, малорослого, горячего, как огонь, еврея Флуга, белобрысого, всегда уравновешенного, спокойного остзейца барона Нэда фон Ренке, длинного, как жердь, высокомерного и надменного юношу и вертлявого поляка, хорошенького женоподобного Стася Гудзинского, прозванного «Марусей» за его чисто женственную ласковость. Обыкновенно иноверцы на время уроков православного Закона Божия удалялись из класса, но сегодня отец Капернаум спешил на панихиду по умершему богачу коммерсанту и не рассчитывал давать урока более получаса, а на столь короткое время иноверцы решили, что переселяться из класса не стоит и ограничились водворением себя за отдельный столик. «Мурза» же, поглощенный чтением, так и остался сидеть на своем прежнем месте.
Итак, в восьмом классе, по-видимому, все обстояло благополучно. Но опытный глаз батюшки не обманул его. Какое-то сдержанное шушуканье, похожее на шум отдаленного прибоя, носилось от времени до времени по классу. По временам невинные, белые, как миниатюрные хлопья снега, бумажки, перелетали с парты на парту, на лету схватывались, на лету читались и исчезали куда-то, невинные, белые, ничего не говорящие зоркому глазу преподавателя. Батюшка, любопытный от природы, не отказался бы узнать ни за что на свете причину общего возбуждения. Но зная, опять-таки по опыту, что нечестивые ариане — народ скрытный и насмешливый, и еще, чего доброго, поднимут на смех за излишнюю любознательность, батюшка вздохнул только и после краткой молитвы, прочтенной дежурным по классу, расправил свою красивую, русую бороду и, поместившись на кафедре, обвел глазами класс.
В тот же миг сосед Соврадзе, высоченный, мрачный Комаровский, чуть-чуть подтолкнул под локоть зачитавшегося армянина.
— Спрячь книгу, мурза… Капернаум смотрит.
— Э… Отстань, пожалуйста!.. Вот чэловэк!.. Бить буду! — неожиданно и громко заключил тот.
Несмотря на четырехгодичное пребывание в гимназии (он поступил прямо в 4-ый класс), Соврадзе все еще не умел чисто говорить по-русски и немилосердно коверкал язык к полному огорчению преподавателя русской словесности.
— Соврадзе! — тоненьким тенорком обратился законоучитель к мгновенно вскочившему со своего места кавказцу, — положите хранение на уста ваши до более удобного для разговоров времени!
— Услыхал-таки! — проворчал себе под нос Соврадзе, — вот чэловэк! — и с шумом опустился на своем месте.
— Слон! Чуть скамейку не вывернул! — рассердился Комаровский, подпрыгнувший чуть ли ни на пол-аршина при этом грузном плюханьи «мурзы».
Между тем батюшка раскрыл классный журнал, обмакнул перо в чернильницу и, поставив им крошечную точку против одной из фамилий, произнес кратко:
— Николай Гремушин. Пожалуйте.
Батюшка был из «молодых», недавно кончил академию, носил кокетливый академический значок на груди и говорил ученикам «вы», всем без исключения.
Коля Гремушин вскочил, как ужаленный, со своего места…
— Простите, батюшка. Я не готовил урока, — произнес он, чуть-чуть заикаясь и густо краснея алым, ярким румянцем.
— Да ну-у? — изумленно протянул батюшка. Гремушин был одним из лучших учеников, занимался он прекрасно, никогда не манкировал и был на хорошем счету у начальства. Отец Капернаум взглянул на юношу, как на труднобольного, нуждающегося в скорой и безотлагательной помощи, и произнес печально:
— Нехорошо, Гремушин… Непохвально!.. Вы, можно сказать, в преддверии университета, действительный, можно сказать, студент через три месяца — и такое упущение. Садитесь, Гремушин и, как ни прискорбно, я должен вам поставить двойку. — И еще раз с сокрушенным видом покачав головою, батюшка уже обмакнул перо в чернильницу, готовясь привести свою угрозу в исполнение, как неожиданно с последней скамейки поднялся высокий Комаровский и произнес мрачно и уныло:
— Батюшка! Вы хотите поставить «пару» Гремушке, но в таком случае и мне… и нам всем по паре внесите… потому что никто из нас урока не готовил… И… и не в зуб толкнуть о Данииле Заточнике…