Они шли рядом — генерал в черной фетровой шляпе, сдвинутой с гривастого затылка на лоб, и женщина с легкой, скользящей походкой, одетая так просто, как давно уже не одевались на Потомаке генеральши, утопавшие в кружевах, фестонах и оборках, увенчанные шляпами, которые изобилием плодов, цветов и перьев спорили с фламандскими натюрмортами. Шли стиснутые толпой, шли так тесно, что уж проще было бы женщине продеть правую, свободную от клетчатого саквояжа, руку под локоть мужа, но, идя об руку, они не могли бы лавировать, опережая ватаги солдат в синих мундирах, звенящих шпорами офицеров, господ в коротких весенних пальто, в цветных сюртуках, в коричневых, отливавших на закате медью цилиндрах, расторопных слуг и посыльных с белозубой ухмылкой на черных лицах, хмельных ирландских ремесленников и неумолчных немцев, как будто близкая победа над мятежным Югом пьянила их, иммигрантов, сильнее, чем вашингтонских аборигенов.
— Передохнём! Загонял ты меня, Ваня! — Уже десять лет, как обиходным их языком стал английский, но в беспокойстве, в любви, в запретной жалости друг к другу приходили к ним русские слова. — Господи! Ты билеты не спрятал: потеряешь, придется новые покупать!
По здешнему обыкновению, он сунул билеты, купленные со скидкой в Чикаго, в оба конца — Чикаго — Вашингтон — Чикаго, — за муаровую ленту шляпы. Женщина сняла с него шляпу, открыв высоко облысевшую голову.
Сойдя с поезда, они и не взглянули в сторону наемных кебов, а двинулись в город через вокзальную площадь, среди паровозных воплей, цокота копыт, зазывных криков кебменов, звона уздечек. Была страстная пятница, 14 апреля 1865 года, ветер с океана, с Чесапикского залива, прогонял в вышине редкие облака и сулил близкую непогоду.
Генералу нужен был президент Линкольн. В саквояже жены лежала, обернутая в газетный лист, небольшая книжка, только что отпечатанная в чикагской типографии Джона Р. Уолша, названная генералом так, что он и сам затруднился бы перевести титул на русский язык. «Military rambles» — военные раздумья, этакое рысканье гневливой мысли, саркастическое обозрение всего, что попадалось на глаза военному путнику, помесь беспощадного мемуара и побасенок, густо приперченных памфлетных эскапад. Обо всем горячо, решительно, запальчиво, совершенно в русском духе.
Ветер доносит голоса труб от морских казарм и верфи, от Арсенала у стрелки, разрезающей Потомак на два рукава. Играют оркестры у Белого дома, у военного департамента, у казначейства, у театра Форда и Гровер-театра, торжествующий голос меди скликает в небо столицы все более густые, вязкие, все ниже плывущие облака. Двери кабаков, салунов и пивных залов распахнуты, там не протолкаться: пьяный ор, грохот кованых ободьев, скрип пыльных колымаг и фургонов, вавилонское смешение языков и наречий, мелькание колесных спиц, горделивое покачивание всадников, шуршание шелковых платьев, хмельная, неугомонная чечетка под свист и хлопки зевак, — Вашингтону нет дела ни до них, ни до задиристой книжицы мистера Турчина.
— Полковник!
Турчин не отозвался на голос. На нем хоть и поношенный, но генеральский мундир, по большой звезде на каждом пришитом поперек плеча погоне.
— Полковник!
Перед ними, кренясь, приплясывал коренастый человек, от шеи до колен прикрытый театральной афишей.
— Мадам! — он сдернул шляпу со встрепанной рыжей головы и церемонно поклонился, показав и вторую афишу, на спине. — Счастлив видеть вас, госпожа Надин!
Одутловатое веснушчатое лицо с такими же голубыми, как и у генерала, глазами неясно тревожило память.
Генерал двинулся вперед, однополчанин пристроился рядом, припадая на ногу.
— Да, приходится шагать в ногу с этим стадом, не то затопчут… Я — Пэдди! Сержант Пэдди! Проныра Пэдди! — Он забавлялся беспамятливостью генерала и загадывал шарады, называя не собственное имя, а общую для всех ирландских иммигрантов кличку Пэдди, от покровителя Ирландии святого Патрика. — Ну-ка, брошу я вам приманку на крючке! Осенью шестьдесят первого я попал к вам в денщики. Не понравились мне приказы мадам, и я сказал: пусть не командует мною дама, а вы? Сержант, сказали вы, госпожа Турчина может командовать целым полком таких, как вы. Ступайте!
— Сержант Маллен! — воскликнула Надин. — Барни О’Маллен!
— Все, что от него осталось! — Голос бывшего сержанта дрогнул. Барни задрал левую штанину и приподнял от земли протез. — Многие потеряли больше: особенно те, кто не поберег голову.
— Как вы изменились, сержант!
— И вы тоже не прежний: пожалуй, мундир на вас не застегнется. А вы, мадам… Ах, как мы любили повторять вслух: мадам, мадам, наша мадам![1] Как будто на всем свете не было других женщин.
Откинув голову, Надин счастливо рассмеялась, словно была не в толпе, а высоко в седле, рядом с мужем, и глаза слепило солнце, и дела шли как нельзя лучше.
Они шагали быстро, Барни прихрамывал, он забыл, что выпущен на улицы столицы, чтобы, надрывая глотку, выкликать название пьесы и имя бенефициантки, звезды Лоры Кин.
— Вам нечего бояться, мадам: мир будет стареть, а вы нет.
Надин приникла к мужу, шепнула: