Кто хоть единожды слышал игру пианиста Франтишека Хрдлы, никогда не забудет испытанного восторга — даже если захочет. Неукротимый темперамент и виртуозная техника заставляла крупнейших критиков века сравнивать его с Антоном Рубинштейном, а Эдуард Вацник, Нестор музыкальных писателей (ему сейчас 104 года, но, несмотря на то, что иногда путает номера опусов, он и по сей день на высоте критической мысли), этот Вацник воскликнул как-то: «Закроешь глаза, и чудится, будто внимаешь Листу!» В Лондоне и Каире, Париже и Канберре — повсюду, лишь отзвучит последний звук, любимца богов приветствовали нескончаемыми аплодисментами. И тогда он поднимался, уставший, совершенно опустошенный, но скромный — всецело слуга творца-композитора. Он низко кланялся. при этом на губах его появлялась, как говорят, грустная улыбка. «Вот истинный художник», думал о нем непредубежденный посетитель концертов, «вот оно, любимое дитя муз!» Только немногие, и среди них я, друг его юности, знали о его трагедии, о причине грустной улыбки: Хрдла — несостоявшийся страховой агент.
Франтишек Мариа Хрдла родился в семье музыкантов. Отец его был популярным музыкантом-педагогом, прославившимся своими переложениями произведений классиков для фортепиано в четыре руки. (Как композитор он, к сожалению, был не более чем «старателен», и его симфонии сегодня забыты.) Его мать — одна из шести дочерей Иоганна Непомука Гуммеля, в музыкальной жизни завоевала собственной место как арфистка.
Маленького Франтишека, едва научившегося ходить, сразу посадили к пианино, и в четыре года он уже знал объемистую хрестоматию «Веселый земляк», а еще четыре года спустя ему примерили бархатные штанишки вундеркинда. Это пугающее развитие неожиданно приостановилось: юный Франтишек неожиданно познакомился со страховым агентом, сумевшим разбудить в десятилетнем мальчике глубокий интерес к тонкостям страхования.
Так возник конфликт, размеры которого читатель сможет вообразить, лишь если его собственные юношеские годы прошли в борьбе за недостижимый идеал — против непонятливого и неумолимого отца. Невозможно без глубокого участия представить себе угнетающие душу упреки, которыми казнил себя юноша, тайно встречавшийся со страховыми агентами и статистиками, несмотря на то, что не в меру строгий отец запретил ему общаться с представителями этой профессии. И все-таки — как впоследствии однажды признался мне Франтишек — время, когда он по ночам читал под одеялом «Судебную практику по вопросам страхования» Баумгартнера и сам написал работу (довольно любопытную, кстати) «Резервы капитала и система налогообложения», принадлежало к самым светлым периодам его жизни.
Но ни один человек с тонкой душевной организацией не выдержит долгое время такого испытания на разрыв, каковы бы ни были его способности к сопротивлению. Побежденный и обескураженный, юный Франтишек вынужден был подчиниться своей судьбе, и вскоре началось его триумфальное шествие по планете, где каждый его шаг по сей день сопровождается подношением лавровых венков. Я надолго потерял его из виду, но часто при виде его снимков в газетах мне казалось, будто у него давно уже появился этот усталый взгляд, выражающий болезненное самоотречение, глубокую тоску по давно исчезнувшему идеалу.
Вчера я впервые после многолетнего перерыва вновь слушал его, вернувшегося из заграничного турне: он исполнял девятые концерт для фортепьяно Малинческого, который, как и предыдущие восемь, посвящены Франтишеку Хрдле. Он играл столь божественно, что незнакомые люди пожимали друг другу руки и даже у искушеннейших специалистов появлялись слезы на глазах.
Во время перерыва, перед «Героической», я пробил себе зонтиком путь к его артистической уборной сквозь толпу охотников за автографами. Мой друг Франтишек, постаревший, с отсутствующим видом сидел перед лавровыми венками и словно во сне раздергивал их. Я подошел к нему, поцеловал в обе щеки и сказал, что его исполнение стало для меня откровением. Он холодно поинтересовался, не ожидал ли я чего другого. «Нет!» — воскликнул я возбужденно. — «Только так следует играть Малинчевского. Бессмысленны утверждения, будто этот композитор не требует никаких изменений темпа и никаких рубато. А что касается преувеличенной моторики так называемого коммерческого пианизма...» Но он не слушал меня, а поглядывал со стороны. Я оборвал себя на полуслове. Что это, подстерегающий взгляд страхового агента, идущего на риск? Несколько смешавшись, я продолжал говорить о редкой комбинации поразительной техники и естественной экспрессии. Он оставался холоден.
У меня появилось такое чувство, будто слова мои остаются неуслышанными: отрезвев, я поднялся, снова пожал ему руку и хотел было удалиться, уступив место рвущимся в уборную к артисту охотникам за автографами, как вдруг он с деланной небрежностью спросил меня: «А скажи-ка, мой милый, ты вообще-то застрахован?»
Слегка хриплым голосом я признался, что нет.
Глаза его зажглись, он ожил и возбудился. Одним прыжком оказался у стола, достал из ящика несколько страховых полисов, и, прежде чем я успел что-либо возразить, он застраховал меня на случай убийства, града, мора, всевозможных катастроф, действия и бездействия высших сил судьбы — застраховал на все возможные в природе случаи. Мне никогда не забыть этих минут: его великолепное ораторское искусство и теплый пафос безусловно вполне сравнимы с первобытной силой его пианизма.