Первопрестольная Москва сразу оживилась, зашумела, задвигалась… За одну неделю столицу узнать было нельзя. И власти, и дворянство, и купечество, и простой народ – все взволновались и толковали только об одном событии – ожидаемом приезде из Питера царствующей императрицы Екатерины Алексеевны. Некоторые важные сановники уже приехали вперед, других ожидали. Приехавшие уже делали визиты по городу, начиная с двух первых вельмож Москвы, – с генерал-губернатора графа Салтыкова[1] и с великого боярина, жившего на покое, графа Алексея Григорьевича Разумовского.[2]
Власти московские завертелись и завертели других обывателей. Надобно было привести город в порядок, а так как его не было и в помине, то хлопот и забот было немало. Все, что считалось возможным, законным и совершенно правильным в продолжение многих лет, вдруг теперь оказывалось совершенно незаконным и совершенно неправильным.
Вскоре все вельможные дома Москвы были уже полны приезжими из вотчины гостями и родственниками. Всюду было шумно.
За одной из застав, по дороге к Бутыркам,[3] вокруг больших палат, к которым примыкал густой сад, сновало около сотни всяких рабочих. Дом, подновленный и свежевымазанный, желтый, канареечного цвета, смотрел весело. Зато внутри было тихо, мертво. Дом был пуст, и только один управитель, маленький и седенький старичок Финоген Павлович, расхаживал по всем горницам и в сотый раз осматривал всякий предмет и всякий уголок, озабоченный тем, все ли как следует и все ли на месте.
В дом ожидался барин, не бывавший в нем около десяти лет. Управитель за две недели сумел из старого, заброшенного и запущенного дома, с таковым же садом, сделать барскую резиденцию на славу. Правда, что трехсот рублей, присланных на расход барином, не хватило, но зато и загородной резиденции узнать было нельзя.
Финоген Павлович смущался все-таки сильно: угодит ли он, останется ли на своем управительском месте или улетит невесть куда. С барином-князем трудно было знать свою судьбу.
На всю Москву был только один такой человек, как князь Аникита Ильич Телепнев. Князь был чудодей и непонятного нрава боярин. Никто еще никогда не сумел вполне угодить ему или похвастать его привязанностью. Наоборот, с князем все зачастую попадали впросак.
«Господу Богу угодить много легче, чем Аниките Телепневу», – говорила про него Москва.
Но если князь, шестидесятилетний человек, был еще чудодей, то не из тех, что веселят и потешают родных и знакомых, а из тех чудодеев, которые тяжелы и нравом, и рукой. Князь жил почти безвыездно в своей вотчине на Старо-Калужской дороге. Этот же московский дом на Бутырках не годился бы и во флигеля к тому дому, который стоял в вотчине. Там одних дворовых полагалось ровно полтысячи, не больше и не меньше. Когда кто умирал, то князь сейчас добавлял полтысячу из запаса. Громадные конюшни и громадные оранжереи окружали дом. Князь, никуда не выезжавший, даже на прогулки по своим владениям, все-таки держал шесть шестериков, десять троек и один парадный цуг коней серебристо-чалых. Цуг этот был известен, и уже пять лет его торговали у князя и покупали для отсылки ко двору в Петербург. Но конюшенные чиновники с таковым предложением только засылали людей стороной, но лично никто из них не смел с эдакою дерзостью сунуться к князю.
Нелюдим и домосед, называвший себя, по-новому, заморским словом «мизантроп», решился тоже приехать из вотчины в московский дом, хоть и загородный. Одни говорили, что князь Телепнев сам собрался, желая представиться монархине, другие уверяли, что нелюдиму, засевшему на «Калужке», приказали приехать и быть налицо.
Около полудня, на Бутырках, штукатуры и маляры, каменщики и плотники покончили работу, собрали инструмент и целой кучей сошлись на большом дворе. Финоген Павлович вышел тоже на двор и стал убедительно усовещивать народ долго не прохлаждаться.
– Поел, выспался – и иди, – говорил он, – время не такое, через два дня следовает быть всему в исправности.
– Уж будьте покойны, – отзывались голоса со всех сторон, – уж это мы беспременно, мы только маленько отдохнем.
Но уверения рабочих всякий день были одни и те же, и всякий день большая часть запаздывала, ела и спала вдвое больше, чем Финогену Павловичу желалось.
В ту минуту, когда рабочие двинулись по двору, свои крепостные в людскую, где уже дымились горшки с обедом, а вольные за ворота, в соседние трактиры и кабаки, – в растворенные настежь ворота примчалась верховая лошадь с военным седлом, но без седока. При виде кучи народа лошадь шарахнулась в сторону, проскакала по двору и влетела со двора в сад.
– Батюшки мои, – завопил, всплеснув руками, Финоген Павлович, – только что в клумбы высадили цветы. Все перетопчет. Голубчики, помогите!
И управитель быстро и энергично распорядился. Рабочие повернули назад, пробежали в сад и живой изгородью стали перед домом, где, помимо цветника и клумб, были выставлены рядами лимонные, померанцевые, лавровые и другие деревья. Финоген Павлович принял на себя роль главнокомандующего, разделил рабочих на правильные отряды и повел атаку по главным липовым аллеям. Заскакавшая лошадь вскоре была прижата к углу большого сада, но, когда пришлось приблизиться к ней, чтобы схватить ее за повод, охотников не оказывалось; при малейшем приближении к лошади она особенно искусно поворачивалась к подходящему и так била задом, что только подковы сверкали и посвистывали по воздуху.