Nec certam sedem, nес propriam faciem, nес munus ullum peculiare tibi dedimus, о Adam, ut quam sedem, quam faciem, quae munera tute optaveris, ea, pro voto, pro tua sententia, habeas et possideas. Definita ceteris natura intra praescriptas a nobis leges coercetur. Tu, nullis angustiis coercitus, pro tuo arbitrio, in cuius manu te posui, tibi illam praefinies. Medium te mundi posui, ut circumspiceres inde commodius quicquid est in mundo. Nec te caelestem neque terrenum, neque mortalem, neque immortalem fecimus, ut tui ipsius quasi arbitrarius honorariusque plastes et fictor, in quam malueris tute formam effingas...
Pico della Mirandola. «Oratio de hominis dignitate»[1]
Делая по пути частые привалы, Анри-Максимилиан Лигр шел в Париж.
О сути распри между королем и императором он не имел понятия. Знал только, что мирный договор, которому всего несколько месяцев от роду, успел истрепаться, как поношенный кафтан. Ни для кого не было тайной, что Франциск де Валуа по-прежнему с вожделением поглядывает на герцогство Миланское, словно отвергнутый любовник — на свою красотку; из верных рук известно было, что на границе с герцогом Савойским он потихоньку экипирует и собирает новую армию, которой предстоит восстановить потерянную в Павии славу. Анри-Максимилиан, в памяти которого обрывки стихов Вергилия мешались со скупыми отчетами об Италии его отца-банкира, когда-то побывавшего там, воображал, как через горы, одетые в ледяную броню, отряды конных воинов спускаются к плодородному и сказочно прекрасному раздолью: солнечные долины, кипящие родники, куда сходятся на водопой белоснежные стада; резные города, похожие на ларцы, до краев наполненные золотом, пряностями и тисненой кожей, богатые, как купеческие амбары, и торжественные, как храмы; сады с множеством статуй, залы с множеством старинных манускриптов; разодетые в шелка женщины, которые любезно встречают прославленного полководца, изысканная пища, изысканный разврат и на массивных серебряных столах в бокалах венецианского стекла маслянистый блеск мальвазии.
Несколько дней назад он без сожаления сказал прости отчему дому в Брюгге, а с ним и потомственному ремеслу купца. Хромой сержант, похвалявшийся, будто служил в Италии еще при Карле VIII, однажды вечером представил ему в лицах свои подвиги и описал девиц и мешки с золотом, на которые ему случалось наложить руку, когда грабили очередной город. В награду за эти россказни Анри-Максимилиан угостил его в трактире вином. Вернувшись домой, он подумал: пожалуй, пора и самому проверить, правда ли, что земля кругла. Одного не мог решить будущий коннетабль: в чью армию завербоваться, к императору или к французскому королю; в конце концов он бросил наудачу монету — император остался в проигрыше. Приготовления к отъезду выдала служанка. Анри-Жюст сначала отвесил блудному сыну пару оплеух, но потом, умиленный видом младшего отпрыска в длинном платьице, которого на помочах водили по ковру в гостиной, шутливо пожелал своему первенцу, задумавшему податься к вертопрахам французам, попутного ветра. Отчасти из отцовской любви, но гораздо более из тщеславия и дабы убедиться в своем могуществе, он положил написать со временем своему лионскому агенту, мэтру Мюзо, чтобы тот порекомендовал его неслуха адмиралу Шабо де Бриону, который задолжал крупную сумму банку Лигр. Хоть Анри-Максимилиан и отряс со своих ног прах отчей лавки, все же он недаром приходился сыном человеку, который по своей прихоти вздувал и понижал цены на съестные припасы и ссужал деньгами коронованных особ. Мать будущего героя снабдила его всякой снедью и тайком сунула денег на дорогу.
Проездом через Дранутр, где у отца был загородный дом, Анри-Максимилиан убедил управляющего дать ему взамен охромевшей кобылы лучшего скакуна банкирской конюшни. Но уже в Сен-Кантене он его продал, отчасти потому, что великолепная сбруя точно по волшебству увеличивала сумму счета на аспидной доске трактирщиков, отчасти же потому, что слишком богатый набор мешал ему без оглядки отдаться радостям большой дороги. Чтобы растянуть подольше выданное ему денежное пособие, которое уплывало у него между пальцами куда быстрее, чем он ожидал, Анри-Максимилиан ел прогорклое сало и турецкий горох в захудалых трактирах и спал на соломе, наравне с возчиками, но то, что ему удавалось сберечь, отказываясь от более удобного пристанища, тут же беспечно спускал в попойках и за картами. Иногда на какой-нибудь заброшенной ферме сердобольная вдовушка уделяла ему кусок хлеба и место в собственной постели. Он не забывал об изящной словесности — карманы его оттопыривали маленькие томики в переплетах из телячьей кожи, которые он в счет будущего наследства позаимствовал из собрания своего дядюшки, каноника Бартоломе Кампануса. В полдень, растянувшись на лугу, он заливисто хохотал над какой-нибудь латинской шуткой Марциала, а иной раз, в более мечтательном расположении духа, задумчиво поплевывая в лужу, грезил о некой скромной и благоразумной даме, которой он, по примеру Петрарки, посвятит душу и сердце в своих сонетах. Он погружался в полудрему, сапоги его острыми носами смотрели в небо, точно колокольни, высокие овсы казались ротой наемников в зеленых мундирах, петух — хорошенькой девушкой с помятой юбчонкой. А бывало и так, что молодой великан не отрывал головы от земли и пробуждало его ото сна только жужжание мухи или гул деревенского колокола. С шапкой набекрень, с застрявшими в белобрысых волосах соломинками, подставив ветру угловатое большеносое лицо, покрасневшее от солнца и холодной воды, Анри-Максимилиан бодро шествовал навстречу славе.