На 386‑й странице[1] «Монтайю» Эммануэль Ле Руа Ладюри завершает свой рассказ о женщинах, описывая — и подтверждая документально — их болтливость, а главное, любопытство, которое заставляет подсматривать в дверные щели, наблюдая за тем, что происходит внутри, а затем выбалтывать все соседкам. Заканчивает он такой фразой: «Только в нашу эпоху, с приходом более буржуазной цивилизации, отличающейся особой приверженностью к частной жизни, женская разведка сбавляет обороты или, по крайней мере, в некоторой степени сдерживается». В связи с этим замечанием встает вопрос, на который эта книга не претендует дать ответ, но все–таки стремится к нему подвести: правомерно ли — я подчеркиваю, именно правомерно, а не просто уместно или неуместно — говорить о частной жизни в Средневековье, проектировать на столь отдаленное прошлое понятие privacy, которое, как мы знаем, выработалось в течение XIX века в англосаксонском обществе, передовом с точки зрения формирования «буржуазной» культуры? Тщательно все взвесив, я полагаю, что можно ответить утвердительно. Ведь на самом деле применение к феодальной эпохе такого понятия, как, например, классовая борьба, едва ли более правомерно. Подобный перенос оказался бесспорно полезным, ибо позволил не только осознать, насколько было важно отточить это понятие, но и прежде всего выявить властные отношения в рамках весьма отдаленного от нас общества, в частности отношения, не имевшие ничего общего с противостоянием социальных классов. Итак, что мы без колебаний решили воспользоваться, мягко говоря, анахроничным понятием частной жизни и выявить в обществе Средневековья границу между тем, что считалось частным, а что нет, вычленить ту зону социальности, которая соответствует нашему сегодняшнему представлению о частной жизни.
Настоящее исследовательское начинание — и я особо хочу это подчеркнуть — лишь первые шаги, весьма робкие и неуверенные. Читателю не стоит рассчитывать на то, что он найдет здесь завершенное полотно. То, что ему предстоит прочитать, всего лишь незаконченный набросок, усеянный множеством вопросительных знаков. Представив в данной книге результаты первых наработок, мы намеревались прежде всего задать направление поисков и тем самым вдохновить других продолжить нашу инициативу. Подобно археологам, которые приступают к раскопкам какой–нибудь деревни, заброшенной после Черной смерти XIV века, мы основываемся на некоторых предварительных находках и рассчитываем, с одной стороны, найти пищу для дальнейших размышлений, а с другой — сохранить некоторое чувство голода. Ибо плоды нашего рискованного предприятия полностью зависят от плотности и качества материала, от того, что нам способны рассказать источники, все, какие есть — в первую очередь, конечно же, тексты, письменные документы, но также предметы и, наконец, скульптурные и живописные изображения, отражающие те или иные условия человеческого существования. Читателя, возможно, удивит, каким образом располагается материал в этой книге: объясняется это тем, что наши сведения обрывочны и неравномерно распределены в пространстве и времени между пятью столетиями, которые мы выбрали для рассмотрения.
Исходной точкой для нас стал 1000 год: приблизительно в это время мы наблюдаем резкое изменение в состоянии источников, число которых отныне будет только возрастать. Но на нашем пути встретится еще одна явно выраженная пограничная эпоха — между 1300 и 1350 годами. Начиная со второй половины XIV столетия все предстает в несколько ином свете. Перемена эта отчасти является следствием непредвиденных потрясений (самым драматичным из которых стала великая эпидемия чумы в 1348–1350 годах), за несколько десятилетий значительно изменивших образ жизни всего западного мира. Но она также связана с передислокацией центров развития в средневековой Европе: если прежде они концентрировались на севере Франции, то теперь сместились к югу и востоку, расположившись в первую очередь в Италии, а также отчасти в Испании и на севере Германии. Однако куда весомее те изменения, что, отражаясь в источниках, позволяют историку более отчетливо увидеть реальность, которую мы называем частной жизнью. В покрове, прежде скрывавшем ее от нас, в первой половине XIV века образуется большая прореха. В чем же причина?
Прежде всего, глубинные перемены заставили людей более внимательно и трезво относиться к природе материальных вещей: установка, господствовавшая в среде высокообразованных европейцев в период Раннего Средневековья — contemptus mundiy как говорили интеллектуалы, или презрение к миру, теряла свою значимость, внешняя сторона вещей, ее обманчивость и склонность к злу постепенно перестали вызывать резкое осуждение. По этой причина искусство — искусство изображать окружающий мир объемным или мазками кисти, искусство скульпторов и художников — на рубеже 1300 года повернулось в сторону того, что мы называем реализмом. Глаза как будто раскрылись; отныне художник старается передать то, что видит, прибегая к всевозможным приемам иллюзии. Живопись, более приспособленная к таковым, становится в это время во главе всех прочих искусств; появляются первые живописные изображения сцен частной жизни. Взгляд историка, присоединившись к взгляду художника, после 1350 года смог проникнуть внутрь домов, то есть в частное пространство, точно так же, как несколькими десятилетиями раньше в него проникали любопытные взгляды сплетниц из Монтайю. Историк, подглядывая за тем, что происходит в этом закрытом, охраняемом от постороннего любопытства мира, в который, к примеру, ван дер Вейден поместил Деву Марию и архангела Гавриила в сцене Благовещения, впервые получает возможность занять позицию зрителя.