Осенью 2012 года академик РАН и лидер нескольких направлений в гуманитарных науках XX века Вячеслав Всеволодович Иванов обратился к ряду московских научных центров с идеей организации конгресса к 100-летию формальной школы в русской науке о литературе. Следует оговорить, что «русский» в данном случае является не более чем калькой широко распространенного понятия Russian Theory, обозначающего волну активности в поле русскоязычных гуманитарных наук, набиравшую силу в первой четверти XX века и обеспечившую мощный концептуальный ресурс, не истраченный до сих пор. Именно в таком ключе о «русской теории» писал в предисловии к одноименному сборнику 2004 года Сергей Зенкин, видя в ней предшественника French Theory, которая, в свою очередь, оказала решающее влияние на мировой гуманитарный мейнстрим. Но если «французская теория» до самого конца столетия оставалась своеобразным «зонтичным брендом», включавшим элементы философии, антропологии, лингвистики, историю литературной критики и социологии, то в русской теории отчетливой доминантой было и осталось филологическое знание, традиционно объединяющее лингвистов и литературоведов или по крайней мере побуждающее их к взаимодействию.
В обсуждаемом контексте так называемый «русский формализм» – один из важнейших агентов влияния, бросивший вызов на рубеже 1910-х и 1920-х годов как догматической истории литературы, так и эстетике, заменявшей до тех пор ее теорию. В результате формализм затронул значительно более широкий круг дисциплин, чем это программировалось первыми «Сборниками по теории поэтического языка», выпущенными в 1916–1919 годах в Петрограде при участии В. Б. Шкловского, О. М. Брика, Л. П. Якубинского и др. Русский формализм не только образовал новую парадигму гуманитарного знания, но подготовил и осуществил превращение этого знания в науку как набор рефлексивных методологически последовательных процедур с возможностью прогнозирования результата. Именно формализм создал прецедент упорядочения области, ранее имевшей как в массовом, так и в академическом сознании, скорее, спонтанно-мистическую природу. В русском культурном обиходе дело осложнялось отношением к литературе как сфере учительной и мессианской, приватизировать которую неизменно стремились разные конкурирующие группы, начиная с реформаторов русского литературного языка первой половины XVIII века. Деятели, собравшиеся в Обществе изучения поэтического языка (Опояз), отнюдь не называли себя формалистами – то был внешний и далеко не самый доброжелательный ярлык, лишь впоследствии ставший нейтральным термином. Эти ученые стремились создать научную поэтику, отчасти имея в виду такие образцы, как научное искусствоведение венской школы, немецкая «звуковая филология», в меньшей степени – компаративная история литературы. Но только отчасти. Отличительной особенностью формалистов была их «установка» (и это тоже их термин) на строгую научность.
Сборники по теории поэтического языка. Вып. I. Пг., 1916 (титульный лист)
Сборники по теории поэтического языка. Вып. I. Пг., 1916 (задняя сторона обложки с монограммой О. М. Брика)
Наука о литературе стремилась к целостности и непротиворечивости вместе с другими науками и вместе с ними меняла представление о критериях научности. К концу XX века стремление к точности и предельной эксплицитности знания ослабло не только в гуманитарных, но и в естественных науках. Это не поражение, но лишь иллюстрация сложности интеллигибельного мира и продуктивной изменчивости способов его описания. Однако соблазн теории – усилиями формалистов, их единомышленников, конкурентов и научных, а не идеологических оппонентов – оказался крайне устойчивым и поучительным. Лингвистика, чей материал позволил развиваться в ключе, близком логике и математике, ушла далеко вперед в плане сциентизма. Пражский лингвистический кружок (ПЛК), одним из руководителей которого стал эмигрировавший из России Р. О. Якобсон, позиционировал себя во второй половине 1920-х годов как преемник петербургских формалистов и Московского лингвистического кружка, заложившего фундамент структурного изучения языка. Именно в русле ПЛК осознанно заявил о себе структурализм, получивший после Второй мировой войны лавинообразную популярность во Франции, США и СССР. Все это стало следствием развития и переосмысления положений формальной школы, получивших особую актуальность в контексте советской семиотики. Постструктурализм, оспоривший многие положения своих предшественников, вновь актуализировал положения раннего формализма и его ближайших конкурентов – в первую очередь М. М. Бахтина. В работах Ю. Кристевой и Ц. Тодорова, Ж. Женетта и М. Риффатера нашли отражение «боковые» ветви формальной теории, были актуализированы и доработаны догадки формалистов о природе и структуре повествования, проблемах литературной эволюции и культурного наследования, интер – и архитекстуальности культурного поля.
В последние десятилетия XX века актуальность формалистов проявилась не столько в области узкофилологической (здесь как раз формальная школа уже успела стать историей науки), сколько в общекультурной, которая на международном языке именуется Cultural Studies. Формализм оказался продуктивно переводим на языки марксизма (Ф. Джеймисон), психоанализа (Д. Куюнджич), гендерной теории (Ю. Кристева, Л. Малви), нового историзма (С. Гринблатт, Л. Монроуз), метакритической теории литературы (А. Компаньон), визуальной теории (Дж. Берджер, Дж. Крэри), теории кино и медиа (Д. Бордуэлл, Р. Стэм). Методология формализма, его понятийная система и мощный метафорический потенциал его терминологии послужили парадигмальной матрицей для многих новейших течений, ориентированных на преодоление узкодисциплинарной структуры знания. Очутившись на гребне русской революции, формализм усвоил революционную тактику, обеспечивающую эффективный захват «чужих» территорий знания, экстраполяцию понятий, инфицирование определенной идеологией. Формализм отличался радикальными взглядами на вещи: он использовал сдвиг исторической материи, чтобы изучать сдвиг, который претерпели значения слов, иерархии категорий и системы понятий.