1
Здание восточнопрусского вокзала из красного кирпича, станция с двумя названиями: Ротфлис, она же Червонка. Нет, мы не сидим в зале ожидания и не роемся в своем багаже в поисках иголки с ниткой, чтобы пришить пуговицу к пиджаку. У нас и багажа-то всего один чемодан, хоть мы и прибыли издалека — мой дядя Джимми и я. Но мы здесь дома: вокзал этот наш, равно как и озеро, которое покоится в долине Ротфлис, словно бочка французского столового вина среди древних замшелых стен; и вкус у этого вина хорош, и славно пахнет озеро, наше озеро. Мы жили здесь раньше — дядя Джимми и я, Теофил Бакер.
Здесь — всегда царят сумерки, красноватые сумерки, которые мы любим и в Виннипеге, потому что когда о них мечтаешь больше всего, их нет как нет. Когда мы начинаем по ним тосковать, мы уезжаем на выходные дни в леса и удим на безбрежных озерах крупную рыбу — щуку и сома, а потом едим её у костра, включив на половину громкости радио, чтобы отпугивать медведей. Канадцы над нами смеются, но мы как ни в чём не бывало продолжаем удить и облизываем пальцы, наевшись рыбы, и не страшны нам никакие гризли.
Не знаю, почему я так спокоен. Наш чемодан, пожалуй, единственное, что нас извиняет: это всё тот же чемодан, с которым мы уехали отсюда в Канаду девять лет назад. Нам подарила его тётя Аня, бывшая жена дяди Джимми. Она тогда сказала: «Теофил, и смотри у меня, чтоб назад не возвращаться! Ну разве что, если у вас будет столько денег, чтобы хватило оклеить ими все стены!»
И вот мы каким-то чудом возвратились и стоим тут с пустыми руками. Мы вернулись в Ротфлис и Червонку. Сейчас лето 1993 года, и Джимми в бегах. В бегах от его канадских кредиторов. У него гора долгов. Он вернулся в Вармию и Мазуры, чтобы хоть немного перевести дух. А я? А мне просто уже двадцать шесть лет, и я приехал взглянуть на места моего детства — сохранились ли они.
Жаль только, что больше не ходят паровозы, изрыгающие в небо сажу и пар; и вагонов с деревянными скамьями больше нет.
О тех временах, когда я был ребёнком, мой дядя не хочет больше вспоминать. Я стал хранителем его памяти. Хоть он и говорит, что ему не нужны ни родные, ни друзья, и уж тем более не нужна память, потому что всё, что он любит, всегда при нём в кармане брюк: двадцатидолларовая купюра, зажигалка, пачка «Лаки страйк» без фильтра и блокнот для заметок, который он всегда берёт с собой в дорогу, — но со всем этим он далеко не уедет, тем более что в случае нашего возвращения в Виннипег его не ждёт ничего хорошего. Как только мы снова откроем дверь нашего дома в индейском квартале, у него начнутся неприятности.
Двадцать пять тысяч — вот его тайное число, оно обозначает его долги так же определённо, как «число зверя» 666 обозначает дьявола. В распоряжении дяди Джимми имеется тринадцать кредитных карточек, и я точно знаю, как будут разворачиваться события завтра. Джимми предстанет перед поселковым старостой Ротфлиса, паном Малецом, вытащит из кармана брюк портмоне и выложит перед ним свою пластиковую империю. И скажет: «Смотри, Малец! В Америке я стал богатым человеком! А вы здесь чем занимаетесь? По-прежнему кормите уток да кур, да ещё коптите угрей, которых никто не хочет покупать!»
Время перевалило за восемь часов вечера, и на вокзале тише, чем на стрекочущем летнем лугу. Мы сидим на скамье и курим. Горит единственный фонарь, стоит бабье лето, фонарь освещает площадь, на которой останавливаются автобусы. Он освещает вокзал, на котором нет ни души, я словно бы слышу со всех сторон, из самых дальних закутков: «Никуда не надо ехать, оставайтесь там, где вы есть!», и я не отваживаюсь нарушить эту тишину и спросить у дяди Джимми, чего мы, собственно, ждём.
Двухэтажный многоквартирный дом, в котором живёт моя бабушка Геня и который изначально был построен для рабочих польского сельхозкооператива, находится совсем недалеко от вокзала. Стоит сделать несколько медленных шагов, хорошо нам знакомых, — и нас крепко обнимут женщины, а потом так же крепко побьют. Они заплачут, примутся рвать на нас рубашки и расцарапают нам грудь ногтями.
Мне нечего сказать, я больше не хочу ничего говорить, и дядя мой тоже помалкивает. Иногда, собираясь произнести что-нибудь значительное, он приставляет к горлу дорогой прибор — голосовой генератор — и после этого говорит таким жутким механическим голосом, что мурашки бегут по спине.
Мы сидим на площади перед вокзалом ещё полчаса, потом Джимми внезапно говорит:
— Теофил, у меня такие боли в коленках!
Я больше ничему не верю — ни в его сахарный диабет, ни в те безобразия, которые творят в его суставах солевые отложения.
— Ладно, будь что будет! — жутко рычит его голосовой генератор, дядя поднимается, и я, помедлив, тоже. Его грузный, приземистый корпус в свете вокзального фонаря отбрасывает на асфальт круглую тень.