Нет, наверно, еще не пришла пора ворошить пережитое. К тому же ведь существуют и другие, куда более важные темы, неотложные и трудные. Но уже начинают уходить из жизни мои близкие, дорогие мне люди, и каждый такой уход, как черта, как итог, заставляет задуматься: а может быть, еще можно что-то сделать по-новому, осветить тобой пройденный путь каким-то другим, живым, ясным огнем, чтобы «вдруг стало видно далеко во все концы света»? И тогда поднимется смятый цветок, растоптанный невзначай тобой на дороге, тогда вдруг захочется приласкать побитую тобой в детстве собаку и сказать человеку, суровому, молчаливому, что ты наконец-то его поняла, все простила ему и, больше того, удивилась его чистоте, красоте, его внутренней нравственной силе.
Иногда, как во сне, видишь только степную дорогу и сгорбленного человека, уходящего одиноко по ней. Хочешь крикнуть, догнать, но нет силы, нет голоса, а когда закричишь — человек уже мертв. Как расскажешь ему, что ты его любишь?
И тогда ты уходишь в огромный, просторный, любимый им мир и смотришь на все удивленно, как будто живыми — его — глазами, и снова, как он, улыбаешься жизни, городской, деревенской, лесной и степной, всякой травке и всякому птичьему перышку, ибо это — наследство. Это все он вручил тебе в твой день рождения: оцени, полюби, не развей по холодному ветру, не пусти на распыл. Собери все, как он собирал, стебелек к стебельку, пусть привяли они, пожелтели на степном жарком солнце, эти травы и эти цветы, вдохни их сухой аромат: он прибавит тебе здоровья и силы.
Почему-то из детства мне всегда вспоминается только хорошее.
Хуторок наш, в три дома, стоял, окруженный оврагами, на бугре, на сухом, возвышенном месте, среди длинных, как ленты, протянувшихся по степи, разросшихся лесопосадок.
Овраги — у нас называют их балками, — местами глубокие, с высокими берегами, с бездонными омутами в куге и кувшинках, местами пологие, пересохшие, извилисто тянутся через степь с бесчисленными разветвлениями и мелкими впадинами едва обозначившихся и уже угрожающе расползающихся все новых и новых логов и промоин.
Наш хутор — кордон. Здесь когда-то жил лесник, охраняющий лесополосы. Сейчас здесь научная станция, и мы приехали сюда всей семьей из Гремячего, с Дона. Мой отец — агроном, его дело — бороться с оврагами, с суховеями, изучать жизнь не тронутой человеком, нераспаханной степи и глубинные ее связи с лесом, с ветром, с водой по оврагам, с длинной цепью прудов, сеять хлеб под защитою лесополос.
Мы живем здесь, как в некой особой стране. Вокруг нас на многие километры сплошь безлесные деревеньки да степи, иссыхающие на горячем ветру уже к концу мая, все здесь серого, желтого цвета, а мы — в зелени и в цветах, в гущине трав по пояс, в птичьем гаме, в черемухе и соловьях.
Отца помню высоким, плечистым, красивым — и всегда чем-нибудь недовольным. А мать — доброй, веселой, с какой-нибудь песенкой на устах, но с заплаканными глазами. Сидит вышивает отцу рубашку из сурового полотна цветным шелком — колосья ржи и васильки по рукавам и воротнику — и поет любимую песню о черной смородине:
Черная смородина,
Беленький цветок,
Я душой осыпался,
Сердцем изнемог…
Что за песня такая, откуда она? Я больше потом никогда ее ни от кого не слыхала.
Зимой, в сумерках, санки с закутанным в тулуп отцом исчезали за поворотом дороги, взметнув дымное облачко поземки, и мы с матерью оставались один. Мать клала набок некрашеный, грубой столярной работы табурет, стелила на него подушку и ковер и усаживала меня перед печкой смотреть, как будет сейчас затоплять. Она приносила из кухни сухие смолистые щепочки, хворост, обрывки газет, пучки мерзлой соломы, поджигала их снизу, а сверху, когда разгорался огонь, решеткой выкладывала дрова — березовые поленья, насушенные заранее на пригрубке. В трубе выл огонь, ветер бился о стекла заснеженных окон — у нас этот ветер со снегом назывался пылюгой, — и мы долго сидели, молчали, смотря на огонь затуманенными глазами. Иногда мать вставала и вглядывалась во тьму сквозь морозные стекла: ей казалось, что где-то поблизости бродят волки. Печь уже прогорала, угли делались сперва красными, потом серо-синими, потом истлевали в искрящийся пепел, и я засыпала, привалясь к боку матери, и больше не видела ничего, кроме снов, сладких снов о конфетах, о книжках с картинками, о красивых игрушках.
К сожалению, эти сны никогда не сбывались.
Сбывалось другое.
Весной, когда начинал таять снег, я одна уходила по глубоким оврагам. Солнце трогало алым пламенем наст, на мостике через вешний поток намерзали сосульки. Я обламывала их и строила изо льда и снега белый город с высокими башнями и колокольнями. Сосульки и были верхушками этих башен. В снежном городе жили белые, снежные люди. У них были красивые белые лошади, и собаки, и вся мебель, и утварь — все было белое, из снега. Город жил, красовался, потом оседал и медленно таял под лучами весеннего яркого солнца, и на склонах оврага, где когда-то стояли высокие ледяные небоскребы и башни, расцветали цветы, зеленела трава.
Та весна далеко,
Те завяли цветы…