Я стою по колено в скукожившейся, побитой первыми заморозками траве. Наверное, по ночам теперь бывает холодно — я этого не знаю. Никогда прежде не имел обыкновения проводить осенние ночи на открытом воздухе. А теперь все иначе. И, однако же, траве достается больше, чем мне, и она жухнет прямо на глазах, мертво шуршит о мои ноги под резкими порывами ветра. А если пойдет дождь, она стелется по равнодушной земле, липнет к моим брючинам. В последнее время дожди идут почти не переставая. Осень…
Желтая трава дождем прибита;
Но ей до того нет дела.
Она спит и видит сны
О том, как очень давно
Была ростком зеленым.
Насчет травы я придумал. Она — вне пределов моего обзора. Я не могу видеть, что там творится возле моих ног. Могу лишь предполагать, что происходит с травой по ночам, без дождя и после дождя. Так сказать, руководствуясь всем прежним жизненным опытом. И если ко мне вдруг подбежит приблудный кудлатый пес без роду и племени, запыхтит, зафукает где-то внизу — то, как это ни обидно, я отчетливо представляю, что именно сулит мне это его заинтересованное фуканье. Хотя и не вижу, чем он там занимается у моих ног. Я вижу только стволы четырех деревьев, асфальтовую тропку, что простерта куда-то мимо меня, и краешек деревянной беседки. Все это — будто раз и навсегда застывший кадрик в видоискателе кинокамеры. И кадрик этот живет своей жизнью. Стволы неторопливо, обстоятельно готовятся к зимовке — избавляются от листьев, которые скользят в струях воздуха откуда-то сверху, из-за внешних границ кадрика. Беседка с каждым часом темнеет, набухает сыростью, и в ней уже никто не сидит, даже девчонки-старшеклассницы не забегают покурить тайком от взрослого глаза. Самое интересное, конечно же, дорожка. Она соединяет этот мой кадрик с большой жизнью, что продолжается вне меня, помимо меня, как это и ни грустно. Иногда по ней проходит влюбленная парочка, полагая, что, кроме них, в этом парке, да и во веем мире, нет ни единой души. Иногда важно шествует обильная телом мамаша, катя перед собой коляску с любопытствующим по сторонам младенцем — логическое развитие предыдущего эпизода. Пацаненок видит меня и, если уже наделен даром речи, немедля возвещает о своем открытии: «Дядя!» Мамаша непонимающе косится в мою сторону: «Где ты увидел дядю, солнышко? Это не дядя, это большая ляля…» Или вариант: «Вот будешь плохо кушать и капризничать, отдам тебя этому злому дяде». Естественная реакция ребенка: «Дядя — кака!» Ну и, разумеется, третья серия кино под названием «жизнь»: исковерканная годами старческая фигура, бредущая по дорожке, словно Летучий Голландец — в неизвестном направлении, волоча ноги, тарахтя по асфальту клюкой, ни на чем не останавливая пустой, вымороженный временем взгляд. Последней серии я еще ни разу не видел. Кому придет в голову направлять похоронную процессию через дальний уголок запущенного парка?.. Очень мне интересно знать: я тоже умру?
Я ушел с прежней работы, с треском припечатав двери и даже не оглянувшись. Просто не мог больше там существовать: метаболизм не позволял. Начальство с каждым часом неуклонно прогрессировало к полному маразму, который сочетался с патологической злобой на меня, на сам факт моего бытия. С чего все началось — и не упомню. Самое смешное — ему, начальству, не к чему было придраться. Оно, начальство, только недавно воссело на овакантившееся в одночасье кресло и в силу объективного закона новой метлы помело, но не в ту сторону, куда было бы уместно. А я не люблю, когда пыльная ость поганой метлы задевает мою бессмертную душу. Я продолжал работать, как конь, я совершал чудеса производственного героизма и предприимчивости — ничего не помогало. Мне не могли простить резких высказываний на бесконечных оперативках и в кулуарах. Странная вещь: чем глупее начальство, тем длиннее и чаще оперативки… И я понял, что пора уходить. Пока не уволили, пока в трудовой книжке свежи еще надписи о поощрениях. Мои девчонки едва не рыдали — или это мне только мерещилось? Замдиректора, каменно глядя в столешницу между могучих волосатых рук, сулил златые горы и реки, полные вина, персональные надбавки и прочую фантастику. Но я ушел.
И спустя предусмотренные КЗоТом три недели возник в маленькой малоизвестной конторке, где не было никаких надбавок, никаких гор из драгоценных металлов — но и никаких притеснений. Меня там полюбили: все же я умел и хотел работать. К тому же сыграла свою роль прежняя неиспорченная репутация.
Даю свой портрет. Высокая, поджарая, не утратившая спортивности фигура. Как правило, в джинсах, черном свитере и кроссовках. Я консервативен и потому не следую веяниям моды. Всяческие «бананы» мне чужды. И потом — я питаю слабость к джинсам. Не доносил их в свое время, не было средств на покупку. А когда появились означенные средства, джинсы выпали из моды. Но я все равно их ношу. Далее: короткая стрижка, аккуратный профиль и приятный анфас. Спокойный, доброжелательный взгляд. Никакой дешевой растительности на лице, всегда гладко выбрит, а в уголках старательно очерченных природой-прародительницей губ слегка припрятана улыбка. Какая она на самом деле, добрая ли, ироничная ли, зависит от обстоятельств и собеседника. Прежнее начальство ее не выносило, как и меня самого: «Что вы там ухмыляетесь, Т.? Вы на оперативке или кто?!» Новое относится к ней нормально: «Веселый ты мужик, Т. Жизнь тебя, что ли, балует?» Нет, не балует. Но и не обижает зазря. Коллеги — если у них порядок с головой — меня ценят. Женщины, как водится, любят. Я их тоже.