Литературный портрет
Не помню уж, в каком году, но где-то в конце пятидесятых, мне передали просьбу известной переводчицы с английского Риты Райт посмотреть ее перевод охотничьего рассказа австралийского писателя Аллана Маршала. Рита Райт сомневалась в охотничьей терминологии. «Вы получите удовольствие, — сказали мне, — Маршал очень хороший писатель».
Незадолго перед тем я познакомился с приезжавшим в Советский Союз австралийским рассказчиком Джоном Моррисоном и по-человечески влюбился в этого серьезного, глубокого, доброго и мрачноватого человека, напоминавшего героев Генри Лоусона — бродяг и стригалей.
Но Джон Моррисон никогда не бродяжил и не стриг овец на фермах. Правда, ему довелось быть и докером, и рабочим, а в пору нашего знакомства для поддержания жизни, которую новеллистика в Австралии не обеспечивает, он священнодействовал в розарии какого-то мельбурнского богача. Рассказ Джона Моррисона «Тебе Маргерит», опубликованный в «Огоньке», до сих пор представляется мне шедевром рассказовой литературы. «Лучше Моррисона?» — ревниво спросил я тогда. «Смотря на чей вкус, — последовал дипломатичный ответ, — но много популярней». Несколько обиженный за Джона, я все же взялся посмотреть рассказ. Просьба переводчицы мне льстила. Незадолго перед этим я приобщился к утиной мещерской охоте и опубликовал свои первые охотничьи рассказы. И вот ко мне уже обращаются как к признанному авторитету, было от чего возгордиться. Помню, в рассказе оказались две-три неточности, кроме того, я обогатил перевод словом «козырять». Но не тем, разумеется, значительна для меня встреча с прозой пусть и популярного в Австралии, но тогда вовсе неизвестного мне писателя. Прекрасен, высокогуманен был этот крошечный, страниц на восемь, рассказ, заставивший меня усомниться в собственных охотничьих воззрениях. В ту пору я исповедовал веру Хемингуэя: дичь создана для того, чтобы на нее охотились. Эта точка зрения соблазнительна для молодого охотника, самозабвенно отдающегося извечной мужской страсти, она снимает моральные запреты, ограничения, всю ту рефлексию, которую современный человек привносит в каждое дело. В моих рассказах охоты были так же результативны, как и в действительности на богатых тогда Мещерских озерах, ныне печально оскудевших. В охотничьей литературе, не аксаковской давности, а современной, считается дурным тоном упоминать о добыче, надо делать вид, будто ее вовсе не было. Мол, не в трупах животных дело, а в единении с природой, самораскрытии человека в естественной среде и т. п… Хемингуэй открыто презирал подобное лицемерие. Не в подражание ему, а в соответствии со счастливой охотничьей практикой тех дней я живописал удачные, добычливые охоты.
Герой рассказа Маршала — озерный егерь. В день открытия охоты он наблюдает, как в строгом соответствии с правилами городские охотники, сидя в бочках, разбивают утиную стаю. Пусть стая велика, но уток на озерах осталось куда как мало, и егерь мучается, слыша ликующие вопли охотников: «Моя утка, моя!» Водит стаю, козыряющую с берега на берег, старый, матерый селезень, и егерь молится в душе, чтобы тот осилил инстинкт и вылетел за роковой круг. Тогда не все еще пропало, восстановится утиное племя. Но вот казавшиеся обреченными птицы прорываются за огневое кольцо в тишину чистого неба, и егерь кричит торжествующе: «Мой селезень, мой!»
Уже тогда, при первочтении, почувствовал я, что правда маршаловского егеря выше, человечнее, нужнее миру, нежели мужественная прямота Хемингуэя, безоговорочно принимающего от века существующий устав: есть дичь и есть охотники. И никаких мерихлюндий — стреляй, пока крепка рука и верен глаз. А начнешь разводить подранков, зачехляй ружье.
Аллан Маршал давно понял, к чему это приведет. Ныне охота потеряла даже ту видимость спортивности, какой она обладала два десятка лет назад. Тогда еще можно было тешить себя иллюзией некоего равенства шансов: смертоносному огню птица и зверь противопоставляют свою хитрость, быстроту, навык защиты, в некоторых случаях даже силу. Охотнику надлежало быть собранным, терпеливым, выносливым, хладнокровным, мужественным — вот сколько качеств требовалось, чтобы принести с охоты утку или зайца, не говоря уже о лосе или медведе. Слишком далеко шагнула техника. На мещерской охоте, ставшей до отвращения барской, признают только скорострельные карабины с удлиненными стволами. Мой репарационный «зауэр» производит жалкое впечатление, словно кремневое ружье. Я брал дичь на сорок-пятьдесят метров, чтобы не делать подранков. «Карабинщики» лупят очередями по стаям, проходящим в восьмидесяти-ста метрах. С двух выстрелов и промахнуться немудрено, эти скорострелы после каждой очереди непременно сбивают хотя бы одну утку. Да еще скольких калечат, превращая в добычу для ондатр, лисиц, коршунов, в источник заражения водоема. А дичи мало, ох как мало!.. И, ей-богу, лучше лишить себя дивных апрельских зорь и августовских закатов, чем участвовать в убийстве, уничтожении утиного племени. А ведь так же изводят и болотную, и боровую дичь, и лис, и зайцев, и медведей — мир природы нищенски обеднел.