Тих и задумчив заполярный Енисей в безветрие. Неукротимо свиреп в северный навальный ветер, от которого гибельно быстро прибывает вода и кудлатятся, жмутся к земле сухопарые лиственницы, редколапые кедры, болезненные березки. И всё тогда: деревья, кусты, люди поворачиваются к ветру спиной. И Енисей покрывается белыми лоскутьями волн.
От северного ветра наволочная — низкая — сторона вся в длинных ступенях. Начинаются они у далекого леса и спускаются к самой воде. Гуляла крутая волна в весеннее половодье, била в берег, подмывала его, гладила-выравнивала осыпь — получилась первая, верхняя, ступень. С разгаром лета спадала вода. Но вот взыграл северный ветер, и вздыбленные волны закладывали в береговой круче новый уступ. В межень оголялись пески, и волны уже не достигали ступеней. Они долго, тонко расстилались по песку, перекатывая гальку, подшибая куликов, плишек и чаек, которые тут пасутся, ожидая, когда волна вынесет ерша, гальяна или другую какую рыбешку-раззяву.
На другом берегу валами лежит камешник, образуя мысы. С крутых яров, прошитых корнями, упали лиственки, березки. Лежат вниз вершинами, и все же некоторые и в таком положении умудряются взяться зеленью. Гнуса тут спасается от ветра — тучи.
На каменной стороне уже с берега начинается темный лес и сразу, как только поднимешься нa яр, видны проплешины тундры. Седой ягельник, усыпанный морошкой и брусникой, как резиновый, скрипит под ногой и по нему — без конца реденький березник, на котором черного больше, чем белого, и моху на ветвях больше, чем листьев.
Неприветлива каменная сторона.
Зато не нарадуется глаз, когда глянешь на наволочную! От самых песков, до такого блеска промытых, что на них даже смотреть больно, начинается трава, сначала редкая, мелкая, а потом выше, гуще, и дальше — кустарники, да такие, что кулак не просунешь. В кустарниках — множество озер. Почти все они сообщаются между собой с половодья оставшимися горловинами. Здесь гнездуются утки и гуси.
А по берегу растет дикий лук. И не какой-нибудь хиленький лучишко, что выклевывается на каменных бычках в верховьях Енисея. Нет, здесь лук как огородный батун, и бывает его столько — хоть литовкой коси.
До войны, когда огороды в Игарке были только опытные, сильно выручались этим луком жители Заполярья. А нынче не то. Ныне настоящий, огородный лук растет в Игарке, да и завозят его отовсюду, даже из Грузии и из Китая.
Но по старой привычке некоторые игарчане еще заготавливают дикий лук — режут его и солят в бочки. Зима — прибериха, а зима здесь долгая, и соленый лук иной раз в охотку с картошкой идет за наипервейшую еду.
Подле берега на тихом газу тащилась лодка. Управлял ею Генка Гущин — здешний, игарский, парень. Посреди лодки на мешках с луком лежала кверху лицом Катя и сонно щурила темно-серые глаза в низкое северное небо. Катя — гостья у Генки Гущина и первый раз в Заполярье. Вот Генка и уговорил ее скататься на его лодке за луком.
Тарахтит моторишко, волна от лодки раскидывается на стороны. Одна в берег ударяется, другая катится по водной глади, но даже середины реки не достигнув, изнемогает, успокаивается. Широк Енисей. Тих Енисей. Неоглядна даль его.
Генка лениво рулит и щурится. Катя первый раз видит его таким присмиревшим, утихомиренным и, кажется, только сейчас и разглядела по-настоящему. У Генки жесткие, почти светлые волосы. Они осыпаются на правый глаз, но он их не подбирает, привык видно. Брови и ресницы у него тоже светлые, а лицо с прикипевшим обветрием. Удивительно живыми и ясными кажутся на этом лице глаза. Они у Генки, как недозрелые смородины — даже прожилки есть, коричневые.
Тарахтит моторишко. Бежит лодка. Сидит за рулем Генка, смирный и тихий. Катя смотрела на него, улыбаясь. Генка, наконец, заметил ее пристальный взгляд и, немного смешавшись, спросил;
— Чего лыбишься?
— Да так, — пожала плечами Катя и рассмеялась: — Вспомнила, как мы познакомились.
— А-а, пужанул я вас тогда, х-хы!
Было это зимой в доме отдыха, близ Красноярска, где отдыхала Катя вместе с подругами. Отдыхали всей бригадой. У них стало законом все делать вместе, даже отдыхать. Сидели девушки как-то в сосновом бору на скамейке, подошел к ним парень в каракулевой шапке набекрень, в полупальто нараспашку и без лишних слов предложил:
— Давайте знакомиться, — и сунул руку той девушке, что с края сидела: — Гущин, стивидор!
Насладившись произведенным эффектом, Генка хохотнул и дал разъяснение:
— Это значит — грузчик.
Этот самый Генка-стивидор начинал говорить, как только просыпался, и кончал говорить, когда засыпал. Впрочем, и во сне он продолжал что-то бормотать и вертелся в постели так, что простыни к утру оказывались на полу.
Дружил он со всеми девчатами подряд и всех заговорил до смерти. На прощание переписал адреса и приглашал в гости на «край света». Все девчата дружно обещали приехать туда.
С Катей у него были такие же отношения, как и с остальными девушками, но она менее снисходительно относилась к его словесным вольностям, несколько раз обрывала его и поправляла, когда он произносил неправильно слова. Генка говорил «одеюсь», вместо одеваюсь, «обуюсь» — вместо обуваюсь, «лопотина!» — вместо одежда и так далее.