Любой человек жадно ловит рассказы о собственном детстве, ведь особенности мироощущения формируются в первые годы жизни, во многом определяя ход дальнейшей судьбы. К детству может возникать и болезненный интерес, — проявление тревоги по поводу безудержности времени, обращающего всякое мгновение в утрату. Кроме того, тайна детства обостряет желание обнаружить элементы сознательности детского восприятия, — вспышки впечатлений, убеждающих, что человек был жив и «помнил себя». Может ли война, горе и все то, что принято называть вихрем истории, — вообще лишить человека детства? Или душевное развитие в любом случае подразумевает ряд неизбежных стадий, если уж ребенку посчастливилось выжить?
Появление в 1925-м году сборника «Дети эмиграции» предварял выход двух маленьких книг «Воспоминания детей-беженцев из России»[1] и «Воспоминания 500 русских детей»[2] — в них содержался материал, полученный при исследовании, которое провели в гимназии чешского городка Моравска Тшебова, расположенного на границе с Германией. В гимназии учились дети русских эмигрантов, покинувших Россию после революции, и однажды учеников (возрастом от шести до девятнадцати лет) попросили за два академических часа написать сочинение, — все, что они вспомнят о своем пребывании в России. Впоследствии подобный опрос провели сразу в нескольких зарубежных школах для русских — эти сочинения и являются источником, который обработан в книге «Дети эмиграции». К сожалению, — кроме единственного случая, — нет сведений о том, как в дальнейшем складывалась судьба этих детей.
«Когда долго не стреляли, мне делалось скучно»; «Мы привыкли тогда к выстрелам и начали бояться тишины», — подобные признания провоцируют вопрос, — не превратилась ли трагедия их детства в неизлечимый невроз, не была ли утрачена многими из них способность радоваться повседневной жизни? Ответ на это получить невозможно, остается лишь строить предположения. Подобные проблемы исследовались и художественными средствами. В знаменитом фильме А. Тарковского «Иваново детство» паренек, который потерял родителей, не мог обрести иного будущего, кроме продолжения войны и мести, не уцелел для мирного существования — не столько по прихоти автора, склонного к экзистенциальной тоске, сколько по внутренней логике развития образа. Иван слишком привык к виду пожаров и пепелищ, душа его оказалась выжженной потерями и ненавистью, а чье-либо расслабляющее сочувствие представляло для него едва ли не большую опасность, чем открытая угроза уничтожения. Так, иной раз в пустыне можно найти древний глиняный сосуд, который, — то скрываясь под песком, то освобожденный ветрами, — стоит на протяжении веков, но рассыпается на черепки при малейшем прикосновении влаги.
Инстинкт самосохранения и опыт утрат заставляют ребенка в подобной ситуации избавляться от грусти по «цивилизованной жизни». Внешне это, может быть, по-прежнему симпатичный мальчуган, его вроде бы легко отмыть, накормить, причесать и отправить в школу, но подобное благополучие оказывается уже недосягаемо — светлые сны о детстве обрываются кошмарами с выстрелами и криком, а вода — известный символ материнского начала — превращается для Ивана в ловушку-колодец с падающим на голову ведром. Детство загублено, и отравленная вода не является для таких детей изысканной метафорой — в их воспоминаниях то и дело встречаются бесстрастные реплики: пили воду с нефтью; у супа не удавалось отбить болотный запах; замучил гнилой дух грязного причала.
Трагедия Ивана, вероятно, свершалась со многими детьми и в эпоху революции. У тех, кому все же посчастливилось выбраться из ада и эмигрировать, оставались шансы вернуть утерянные навыки обыденной жизни. По свидетельству людей, работавших в этих гимназиях, нередко наблюдался феномен «омоложения» ребенка, который «оттаивал» от стихийного наркоза отчужденности и возвращался к нормальному детскому мироощущению, — к беготне, непосредственности восприятия и надеждам на чудо. Это подтверждало тот факт, что при благоприятных обстоятельствах процесс успешной социализации может быть возобновлен.
Некоторые деятели эмигрантского просвещения приходили к выводу, что для многих детей на тот момент было бы полезнее обучение в условиях интерната или детского дома, — это позволило бы отчасти решить материальные проблемы обездоленного ребенка, занять его свободное время работой по хозяйству, оградить от криминальных влияний. Подобную идею воплощать в жизнь удавалось с трудом, хотя известно, что, например, при той же гимназии в Моравской Тшебове подобный интернат все-таки был организован, — М. Цветаева в августе 1923-го отдала туда свою дочь. Ариадна Эфрон тоже участвовала в данном опросе. По поводу своего пребывания в интернате она вспоминает, что единственной усвоенной ей там наукой была «наука общежития»[3].
Известно, что при первом знакомстве с классом, отвечая на вопрос учительницы: «кто ты и откуда?», Аля скромно ответила: «звезда и с небес», после чего дети вечером устроили ей темную.