Меня впустили в мастерскую, расположенную в верхней части нового дома, огромную, словно крытый рынок, с широкой галереей, опоясывавшей её изнутри, оклеенную китайскими обоями, которые Китай производит для Запада, с крупным, несколько аляповатым рисунком. Вся обстановка состояла лишь из рояля, жёстких и узких японских матрацев, патефона и азалий в горшках. Не удивившись, я пожала протянутую руку собрата—журналиста и романиста, а затем обменялась приветственными кивками с хозяевами-иностранцами, которые, слава Богу, показались мне столь же мало расположенными к общению, как и я сама. Заведомо приготовившись скучать, я уселась на свой узкий персональный матрац, сожалея о том, что рассеянный дым опиума медленно поднимается к стеклянной крыше. Он нехотя устремлялся ввысь, и его чад с аппетитным запахом свежих трюфелей и подгоревшего какао вселил в меня выдержку, смутное чувство голода и оптимизм. Мне показались приятными приглушённый красный тон замаскированных светильников и белое миндалевидное пламя опиумных ламп, одна из которых стояла совсем рядом со мной, а две других затерялись, как блуждающие огоньки, вдали, в своеобразной нише под галереей, ограниченной стойкой перил. Чья-то юная голова свесилась над этой балюстрадой, попав в красное излучение висячих фонарей; белый рукав проплыл и исчез, прежде чем я успела рассмотреть, кому – женщине или мужчине – принадлежит голова с золотистыми локонами, прилизанными, как волосы утопленницы, и рука, обтянутая белым шёлком.
– Вы пришли из любопытства? – спросил меня коллега, возлежавший на узком матраце.
Я заметила, что он сменил свой смокинг на вышитое кимоно и раскованность, присущую наркоманам; мне хотелось лишь одного – отодвинуться от него, подобно тому как за границей я избегаю французов, которые всегда встречаются мне некстати.
– Нет, – ответила я, – из чувства профессионального долга.
Он улыбнулся.
– Я так и думал… Очередной роман?
Я возненавидела его ещё сильнее за то, что он считает меня неспособной – а так оно и было на самом деле – оценить эту роскошь: тихое, довольно низменное наслаждение, к которому меня толкнули своего рода снобизм, любовь к браваде и любопытство, скорее показное, нежели искреннее… Я принесла сюда лишь тщательно скрытую печаль, которая не оставляла меня в покое, и страшное оцепенение чувств.
Один из неведомых мне гостей восстал со своего ложа, чтобы предложить мне покурить опиум, понюхать кокаин и выпить коктейль. При каждом моём отказе он слегка взмахивал рукой, выражая своё разочарование. В конце концов он протянул мне пачку сигарет, сдержанно улыбнулся и произнёс:
– Неужели я ничем не могу вам услужить?
Я поблагодарила его, и он не посмел настаивать.
С тех пор прошло более пятнадцати лет, но я всё ещё помню, что он был красив и казался здоровым, не считая того, что его глаза были неестественно широко открыты, а веки напряжены, как у людей, страдающих давней хронической бессонницей.
Некая молодая женщина, которая, как мне показалось, была пьяна, обратила на меня внимание и заявила издали, что собирается «пялить на меня глаза». Она повторила несколько раз: «Ну да, я буду пялить на неё глаза». Я не припоминаю другого забавного случая, достойного упоминания. Серьёзные курильщики, смутно видневшиеся в красноватом сумраке, заставили её замолчать. Кажется, один из них дал ей пожевать опиумные шарики. Она добросовестно предалась этому занятию с лёгким причмокиванием сосущего животного.
Я отнюдь не скучала, ибо опиум, который я не курю, наполнял это заурядное место благоуханием. Двое молодых людей, державших друг друга за шею, привлекли внимание моего собрата-журналиста, но они говорили тихо и быстро. Один из них беспрестанно шмыгал носом и вытирал глаза рукавом. Сумрачный багрянец, в который мы были погружены, мог бы сковать и более сильную волю. Я оказалась в курильне, а не на одном из тех сборищ, откуда зритель обычно выносит довольно стойкое отвращение к увиденному и собственному снисходительному потворству. Я тешила себя этой мыслью, обретая надежду, что никакие голые танцовщицы или танцоры не омрачат ночного бдения, что нам не грозит опасность со стороны американцев, загрузившихся спиртным до отказа, и что даже «Коламбия»[1] промолчит… В тот же миг запел женский голос, бархатистый, жёсткий и нежный одновременно, как твёрдые персики с густым пушком; он показался всем нам настолько приятным, что мы не смели выражать своё одобрение даже шёпотом.
– Это вы, «Шарлотта»? – осведомился мгновение спустя один из моих неподвижно лежавших соседей.
– Разумеется, это я.
– Спойте ещё что-нибудь, «Шарлотта»…
– Нет, – неистово завопил мужской голос. – Она здесь не ради этого.
Я услышала хриплый и пасмурный смех «Шарлотты»; затем тот же сердитый юноша зашептал что-то в красноватой дали.
Около двух часов ночи, когда молодой человек, страдавший бессонницей, разливал нам светлый, очень душистый китайский чай, пахнувший свежим сеном, пришли некая женщина и двое мужчин, внеся в благоухающую туманную атмосферу мастерской ночную стужу, осевшую на их меховых манто. Один из вошедших спросил, здесь ли «Шарлотта». В глубине комнаты разбилась чашка, и я снова услышала раздражённый голос юноши: