Когда Уинстон Фошей, придя в себя, обнаружил, что лежит на деревянном полу наркопритона в Бруклине, инстинкт заставил его не открывать глаза, а, наоборот, крепче сжать веки…
Обычный человек, отходя ото сна, моргает. Уинстон же встал с закрытыми глазами и выставил перед собой руки в поисках зеркала – он знал, что оно стоит где-то между кожаным диваном и галогенным светильником. Как мальчик, играющий в «прицепи ослу хвост», он нащупал большую, в человеческий рост, раму, осторожно коснулся стекла кончиками пальцев и медленно открыл глаза. Подозрения об ишачьем облике полностью подтвердились.
Из зеркала на него таращится осел с изможденным, дочерна закопченным лицом и сердцем туземца с берегов Конго. На подбородке курчавится редкая бороденка. Лоб насуплен глубокими морщинами. Веки полуприкрыты, поджатые толстые губы не намекают ни на улыбку, ни на оскал. Человек с таким лицом с равной вероятностью может спросить, который час, или потребовать кошелек. Лицо у отражения настолько непроницаемое, полное фирменной крутизны Восточного Гарлема, что Уинстон и сам не может угадать, о чем думает. Но сейчас все иначе. Сейчас все его мысли так же очевидны, как растрескавшийся двойник в зеркале. Он потрогал пулевую пробоину, превратившую его нос в белый прыщ стеклянного крошева, и подумал: «Ниггеры есть ниггеры».
Несколько секунд назад Уинстон находился в отрубе, как белый боксер-тяжеловес, и, как и боксер, был потерян для своей расы, поэтому Уинстон не торопился поверить в здоровье, которым светилось его отражение. Он похлопал себя по бокам, словно искал в карманах зажигалку. Ни единого попадания. Ударил себя кулаком в грудь:
– Этот, сука, ниггер, жив на всю катушку.
Кроме него в этой бруклинской квартирке валялись еще три типа из гетто, навсегда умолкшие молодые гангстеры, неподвижные, с распахнутыми ртами и остекленелыми глазами, как фигуры из музея восковых фигур знаменитых преступников. В комнате было тихо, похоронный такой дзен, только ободранные занавески хлопали на ветру да ворковал насос аквариумного фильтра.
К Уинстону начал возвращаться расслабленный, нагловатый вид, который слетел с него несколько мгновений назад, во время стрельбы. Схватив левой рукой мошонку, Уинстон направился к ближайшему телу, которое еще недавно знал как Чилли Моуста из Флэтбуша. Чилли Моуст навалился на кофейный столик, уткнувшись лбом как раз между пищевой содой и весами. Пять минут назад Чилли возился с чашами и гирьками в ожидании неразбавленного кокаина и громогласно возмущался идиотизмом действующего мэра, который хвастался своими заслугами в снижении уровня преступности:
– Наш мэр думает, что придурков, желающих зашибить деньгу, остановят рифмованные кричалки, дополнительное патрулирование и смертная казнь. Да я сам преступник, без пяти минут профессор криминалистики, и не надо мне втирать, что дурацкий слоган «Выброси бритву, сходи на молитву», коп на мопеде и электрический стул заставят тебя подумать дважды. Я тебя умоляю: решившись на преступление, ты уже дважды сделал выбор. Подкрасться сзади или наброситься спереди? Сказать «Деньги гони!» или более традиционное «Кошелек или жизнь»? Засунув дуло чуваку в ноздрю, ты думаешь: стоит сдержаться или таки провентилировать ему черепушку? А потом говоришь себе: «Да хрен с ним, жми». Это еще две мысли. Ну а вышка просто заставляет тебя убивать больше. Мочканул одного, вкусил крови, начинаешь убирать свидетелей. Это ясно любому кретину с крупицей здравого смысла. И если в городе так безопасно, почему мэр по-прежнему не появляется на улице без девяти телохранителей? Все это предвыборная брехня – если преступность снижается, так потому, что черные мочат черных. Как в природе: если жратвы становится меньше, аллигаторы начинают есть друг друга, сокращая популяцию.
Чилли Моуста и впрямь сократили. Пуля проделала в его макушке дыру с пол-ладони, откуда на обугленное входное отверстие натек толстый слой крови в смеси с серым веществом мозга выпускника начального колледжа. Отведя глаза от этой мерзкой картины, Уинстон закинул в рот жвачку и пробормотал:
– Господи, как я ненавижу Бруклин.
Когда Уинстону исполнилось восемь лет, отец повез его и несносных бруклинских племянников на Кони-Айленд. Подарком сыну был взнос за участие в ежегодном конкурсе по поеданию хот-догов. Уинстон поучаствовал и даже выиграл, но его дисквалифицировали, потому что он запил тридцать три футовые сосиски папиным тепловатым пивом. Так что вместо годового запаса говяжьих сосисок ему достался пятидесятидолларовый штраф за употребление алкогольных напитков несовершеннолетними.
Затем их компания переместилась под купол шапито, где Гарри Гортензия, Бородатая женщина, лежала на доске с гвоздями и позволяла детишкам прогуляться по ее животу. Заметив боковым зрением Уинстона, трусившего к ней, как юный гиппопотам, Гортензия мгновенно вскочила с гвоздей, ради смеха похлопала его по пузику и подарила расстроенному мальчику первый в его жизни поцелуй. Потом Саламандровый Сэм – Мальчик-Амфибия – жонглировал горящими булавами, а кузен Уинстона Карл изображал ведущего телешоу: носился по проходам, совал незнакомцам под нос воображаемый микрофон и спрашивал: «А вот моего братца Уинстона поцеловала бородатая тетка… Он, что ли, стал педиком?»