Грозен и сумрачен встал в это утро великий царь Иван Васильевич. Всю-то ноченьку не удалось сомкнуть глаз государю. Напрасно вплоть до самого белого утра любимые царем слепые сказочники рассказывали нараспев царю про походы великих князей киевских и новгородских, про татарское Батыево нашествие, про взятие Византии храбрым князем Олегом и про крещение Руси князем Владимиром Красным Солнышком.
Не могли эти рассказы усыпить царя…
Не спалось ему.
Разгневанный на бегущие от его глаз сонные грезы, прогнал сказочников царь и остался один. А как остался один — так и пошли, так и одолели царя знакомые тревожные мысли, печальные горькие думы, сомнения и тоска, которые не покидали все последнее время грозного царя Московского…
Едва дождался утра Иван Васильевич, кликнул любимца своего, молодого постельничьего Федора Алексеевича Басманова, в обязанности которого входило днем безотлучно находиться при особе государя, а в ночное время спать у дверей царской опочивальни, тут же рядом в соседней горнице.
Вошел Басманов, стройный белокурый мужчине с голубыми глазами, со взором хитрым, пронырливым и недобрым в одно и то же время. На нем был голубой бархатный, шитый золотом кафтан, отороченный соболями, с золотой опояской вокруг талии, красные сафьяновые сапоги с золотыми подковками. Белая рубаха, вся расшитая шелками шемаханскими (персидскими), была унизана по вороту крупными жемчужинами. Такие же жемчужины выполняли роль пуговиц на бархатном кафтане молодого постельничьего.
Едва переступив порог царской опочивальни, Басманов повалился в ноги царю. Потом, не вставая с колен, подполз к высокой постели государя и, с благоговением коснувшись губами дорогого, расшитого парчой одеяла, спросил медовым голосом, бегая по горнице лукавым и пронырливым взором:
— Как почивать изволил, государь-батюшка?.. Каковы сны грезились, милостивец? Сладко ли отдохнулось сию ночку, великий государь?
— Не спал я, Федя! — уныло произнес Иван Васильевич. — Всю-то ночь напролет глаз не сомкнул! Сердце просто изныло, изболело… Все изменники наши, бояре, мне чудились… Въявь и во сне чудилась новая измена — крамола моим очам! Не верю я им, не верю… Враги они мне, только скрывают это… Много у меня больно врагов, Федя… Как ехидны, как змеи лютые, ползают они и шипят окрест меня!.. Сам знаю, кто мне ворог злейший, кто моему спокойствию грозит, кто меня, государя прирожденного, помазанника Божия, обижать дерзает… Вижу я многое, Федя, да не уличить мне, не накрыть злодеев моих: уж больно они ловки, свою измену-крамолу схоронить умеют.
И, сказав это, унылый и пришибленный за минуту до того царь точно преобразился. Его худое, изможденное от бессонных ночей лицо теперь было багрово-красно от гнева, злобы и возбуждения, губы и жиденькая бородка клинышком тряслись. Глаза горели мрачным, злобным огнем и метали искры.
Он был грозен и страшен в этот миг.
Федор Басманов знал, что в такие минуты государева гнева лучше не показываться на глаза царю. Но знал он и то, что если в эту минуту открыть Ивану Васильевичу имя или замысел нового врага, последнему не будет пощады. Государь находился в своем, столь часто появлявшемся у него состоянии жестокого озлобления, которое было так на руку его приближенным. Эти приближенные умели пользоваться подобным настроением царя и именно в такие минуты доносили ему на своих собственных врагов и недругов. Бывало, что они доносили просто из зависти на совершенно невинных людей, но большею частью на богатых и знатных бояр, заранее зная, что таких бояр постигнет неминуемая гибель, казнь, а все богатство казненных перейдет в руки доносчиков.
Ведь сколько уже случаев было подобных, но никто-никто не решался сказать грозному царю всю правду, никто не решался раскрыть ему глаза на то что творят царские любимцы…