Домбург — это маленькое поселение на западном побережье острова Вальхерен. Из всех своих собратьев, поселков Зеландии, столь неблагополучных по причине холмистого рельефа и беспрестанных наводнений, он один из самых несчастливых и подверженных бедам, кои несет стихия. Однажды его подчистую уничтожил страшный пожар; едва он успел возродиться из пепелища, как на него ополчилось море, поглотившее добрую половину его построек: ныне все они спят мертвым сном под песками; тогда Домбург отступил за дюны и там отстроился снова; все, что осталось от него в тысяча восемьсот пятьдесят седьмом году, — это один длинный ряд опрятных кирпичных домиков, выстроившихся на главной улице, а их двери, ставни, косяки и поперечные балки затейливо расписаны серой, зеленой или красной краской.
Домбург — местечко курортное, зажиточные господа с острова, а часто и из других мест любят приезжать сюда, чтобы искупаться в водах Северного моря, Домбург предоставляет им пристанище в очаровательных постоялых дворах, окруженных деревьями и потому имеющих облик вилл. С вершины самой большой дюны виден весь остров Вальхерен, похожий на плывущий по морю букет.
Иозефус Херманн, родом из Гента, жил на главной улице поселения с дочерью Анной. Херманн принадлежал к той породе коренастых и крепких мужчин, которая так часто встречается в наших фламандских городах: ему, сильному и доброму, вполне подошло бы прозвание человека еще и благодушного. Сердить его, однако, было опасно: одного матроса, попытавшегося в его присутствии насильно поцеловать Анну, Херманн просто вышвырнул в окно. У шестнадцатилетней Анны были карие с золотым отливом глаза и белокурые волосы, а ее прелестные юные девичьи формы наверняка вызвали бы восторг воображения у алчущего красоты скульптора: кровь под тонкими тканями ее плоти струилась так нежно, что кожа всегда казалась будто подрумяненной лучом восходящего солнца.
Спутником Анны обыкновенно бывал Браф, большой белый ньюфаундленд. Какой-нибудь поэтической натуре под личиной Брафа, пожалуй, вполне могла пригрезиться очарованная душа, так задумчивы, глубоки и полны тайных мыслей были его глаза. Браф чуял врага там, где ни Анна, ни Херманн ничего не замечали; он изобличал его глухим рычанием, оскалом и неукротимым лаем; Херманн и Анна имели право приветить и полюбить только тех, к кому Браф подбегал и ластился: однако и отец, и дочь подчас не понимали, почему их пес выносит те или иные суждения; тогда Браф растягивался у камелька и там, положив на мощные лапы приунывшую морду, казалось, говорил: «Эх! Уметь бы мне говорить по-голландски, уж тогда я бы доказал им, что бедная псина лучше них разбирается и в людях, и в жизни вообще».
Прежде Браф принадлежал шурину Херманна, офицеру «Human Society of London»[1] по спасению потерпевших кораблекрушение на берегах Уэльса. Каждому известно, как важно в подобных опасных экспедициях участие собак породы, к коей принадлежал и Браф; ну а он-то справлял свою службу выше всяких похвал.
Сестру офицера, жену Херманна, внезапно сразила опасная болезнь; она отправила письмо брату, и тот возвратился к ней из Ливерпуля, но слишком поздно, так и не успев сказать последнее прости той, кого уже забрала смерть. Вышеупомянутый брат обустроился в Домбурге, где вскоре тоже умер от горя и лихорадки; Анна унаследовала его собаку вместе со всем хозяйством.
Херманн был задумчив в тот июньский вечер.
— Анна, — говорил он дочери, — уже давно моя голова белее снега; стоит только этому кладбищенскому узору украсить ее, как следом выпадают волосы, а потом приходит пора умереть; время подумать о твоем замужестве, Дитя мое. Смерть, — продолжал Херманн, — подобна грозе: сначала, сколько ни смотри в лучезарное небо, видишь там только ослепительно сияющее солнце и разве что крохотное черное пятнышко, ничто, безобидное темное облачко, но мало-помалу оно растет, становится громадным, вбирает в себя все тучи над землей и над морем, и вот уже солнце гаснет, и повсюду, где еще так недавно сиял ясный свет, простирается мрак. Так и у нас с тобою, дитя мое, ведь крохотная черная точка и есть…
Туг Херманн перебил сам себя.
— С чего это, — сказал он, — так разволновался наш пес? Взгляни только, он подбегает и отбегает, глядит на меня, поднимает уши, прислушивается, прильнув к полу, шумно дышит. Правду, что ли, сказывают, будто говорить о мертвых все одно что обращаться к привидениям, а рассказывать о грозе — вызывать бурю? Браф просится на улицу, этому уж точно есть причина; давай-ка выпустим его.
Херманн отворил дверь. Браф стрелой помчался к морю.
— Что за дьявольщина! — снова сказал старик. — Ты что-нибудь слышишь? Или видишь?
— Нет, — ответила Анна.
Херманн и его дочь встали на пороге; они прислушивались, вглядываясь во мрак: деревня спала, пробило десять часов вечера, улица была пустынна, а ночь светла; дул колючий ветер, и уже падали первые крупные капли близкого дождя; безмолвие нарушали только поскрипывание нескольких флюгеров, вращавшихся на ржавых железных крюках, и глухой и монотонный шум бьющегося о берег прибоя.