Александр Романович Беляев
Берлин в 1925 году
Как я попал сюда, не знаю. И почему сейчас 1925, а не 1915 год, тоже не знаю. Однако, интересно.
Последний раз я был в Берлине за год до минувшей войны. Посмотрим, что стало с Берлином.
Внешний вид города мало изменился. Также размеренно течет средь каменных громад людская масса, точно мутные воды Шпрее, заключенные в гранитные берега, пламенем электрических реклам объяты по вечерам дома. Из дверей «биргалки» несутся звуки вальса, смешанные со знакомым запахом сигар и пива.
Только автомобили обзавелись новыми рожками-граммофонами, с самым разнообразным репертуаром коротких музыкальных фраз и трюков: одни из них стонут, как грешники в аду, другие адским хохотом пугают замешкавшегося прохожего.
Какая масса, однако, женщин! Женщина-шофер, газетчик, и даже шутцман.
Почти не встречаются штатские женщины, — все в форме.
Мужчин мало. Но калек не видно.
Захожу в пивную.
Играет механический оркестрион, неподражаемо воспроизводящий звуки струнного оркестра. Кельнеров нет. Пиво и закуски отпускаются автоматическими ящиками. Медленно вращается в стене диск, увлекает куда-то порожнюю посуду, которую посетители сами ставят на диск.
Увы, русского узнают также быстро, как и раньше. В обращении уже нет прежней немецкой заносчивости, однако за холодной вежливостью чувствуется затаенное недружелюбие.
Я разговорился с соседом. Он оказался безруким (чего я не заметил вначале) ветераном минувшей компании. Когда я обратил внимание на его руку, он улыбнулся.
— У нас ортопедия делает чудеса! Вот видите? — И он проделал рукой и пальцами ряд движений. — А ведь у меня рука выше локтя ампутирована! Калек вы почли не увидите, а их у нас теперь чуть не десять процентов всего населения!
— К сожалению, — с грустью сказать он, — многим не поможет никакая ортопедия… Пришлось бы целиком составить механического человека!
— Да так оно и есть, — продолжил он уже с улыбкой, — машина у нас пополняет убыль в людях.
Почти вся торговля производится автоматически; автоматы же работают на почте, вокзалах, банках.
Кроме того, мы упразднили все профессии и должности, без которых можно обойтись. Уничтожили целую армию тунеядцев, живущих «чаевыми», уничтожили эти синекуры швейцаров, лакеев и т.п. Мы упразднили даже вагоновожатых и кондукторов на трамваях. Управление вагонами слишком несложно, у нас все обучены этому немудреному искусству и вагон ведет обычно один из пассажиров, причем, надо отметить, это делается очень охотно. А вместо взимания платы за проезд, установлен трамвайный налог, соответствующий средней годовой затрате каждого на трамвай.
Мы обратили внимание также на то, что слишком много лиц отдается искусству. Мы должны отказаться, пока, от этой роскоши.
Симфонические оркестры у нас везде заменены механическими оркестрионами. А в области театра у нас осуществлена мечта Гордона Крэга (видите, мы не против иностранцев!), — с его механическими артистами. Живопись заменена фотографией, идеально передающей окраску.
Преподавание в школах производится, преимущественно, при помощи граммофона и кинематографа.
Три класса, расположенных рядом, разделены стеклянными стенами. Один надзиратель, находящийся в средней комнате, имеет возможность наблюдать за порядком во всех трех классах, но это почти излишне. Дисциплина редко нарушается детьми.
Всеобщая женская повинность дала возможность заполнить те должности, которые не заменишь автоматом. Пока ничего, справляемся.
— Скажите, пожалуйста, — спросил я его, — что за странную процессию я видел сегодня утром? По улице ехал целый автомобильный поезд, наполненный маленькими детьми. Откуда и чьи они?
— Это государственные дети, — ответил мой собеседник, — разве вы не знаете? Для скорейшего пополнения убыли населения у нас установлена материнская повинность. Дети воспитываются за счет государства. К 1957 году мы предполагаем иметь население чуть не вдвое больше того, которое могло бы быть даже без войны при обычном проценте рождаемости.
— Но не находите ли вы, что такое разрешение вопроса слишком затрагивает частную жизнь?
— Её интересы неотделимы от интересов государства. Нас не спрашивали, когда посылали на войну, угодно ли нам жертвовать своею жизнью.
— Кто же вас заставлял? Простите, ваша политическая программа?
— Я — социал-демократ. Кто заставлял? Отечество! Так, по крайней мере, мы думали тогда. Правда, мы с самого начала наступали, а не защищались, но нас уверяли, что защищаться можно только наступая, и что Антверпен, Лувен, Варшава, Вильна, — все это только базы для организации самозащиты. А то, что уже взято дорогою ценой, трудно отдать добровольно; так, незаметно, война превратилась из оборонительной (в наших глазах) в завоевательную. Но как только она стала и для нас завоевательной по целям, она, увы, превратилась в оборонительную по существу... Такой круг совершили мы. Конечно, лучше бы его не совершать.
Однако, мне пора!
Мой собеседник, с тою же холодной вежливостью, приподнял шляпу и ушел.
В тот же вечер, благодаря стечению целого ряда случайностей, мне удалось проникнуть на тайное заседание верховного совета, в руках которого теперь находятся судьбы страны.