Вот и осень. Ночи стали холодными. Пора с летом прощаться, собираясь в город, на зимние квартиры.
В последнее воскресенье августа поехали мы к озеру Некрасово. Дорога туда не больно длинная, но без асфальта: колдобины, объезды, а потом и вовсе сыпучие пески. Редкая машина пройдет.
Добрались. Молодые мои спутники остались у воды, с удочками. Я ушел в Пе́ски. Пе́ски их у нас называют, хотя правильней, конечно, Пески́.
Огромные песчаные пустоши тянутся левым берегом Дона на многие десятки верст. Они порой отступают от берега, порой подходят к воде. Песчаная страна, считай, пустыня; желтые бугры — кучугуры, редкая зелень: солянка, молочай, желтый бессмертник, ползучий чабер. Вечный ветер. Свистит и свистит. Безлюдье на десятки верст. Машины сюда не забираются. И делать нечего, и застрянешь в песках.
Редкий жаворонок вспорхнет из-под ног; редкий коршун проплывет в вышине; ящерка прошуршит — и все. Тишина. И просторное небо.
Люди здесь тоже редки. Но порой встречаются белые дороги, неведомо кем проложенные в сыпучих песках… Эти белые дороги завораживают. Будто и знаешь округу: там — Рюминский хутор, в той стороне — Старая Сокаревка, за ней Песковатка. Но к хуторам ведут дороги езжие. А эти? Белая колея петляет меж песчаных холмов, порою взбегая на них. Кто ее проторил, эту дорогу, и куда?..
Нынче лето кончается. Солнечный день. Но взойдешь на бугор — нижет до костей ветер. Под ногами похрустывает сухой молочай; кое-где доцветает сиреневый чабер; трава «бескоренка» — черная, словно мороз ее опалил. Коршун поднялся и стоит в воздухе, крылом не махнет. Ветер. Белая дорога ведет куда-то.
Вспомнил о Степе. О нем и рассказ. Где-то здесь, в этих песках, он умер. Шел и шел белой дорогой. Потом лег ли, а может, упал и умер.
Степу я, конечно, не знал. Он жил задолго до моего рожденья. Осталась память, рассказы. Мой нынешний — один из них.
В округе станицы Голубинской, что на среднем Дону, на всех ее хуторах, далеких и близких: в Усурах, Липолебедевском, Каменнобродском, Тепленьком, Липологовском — Степу-глухого знал каждый, от старого до малого. Степа чинил обувку. Годы были тяжкие — двадцать первый да двадцать второй: голод, разруха, только что война прошла.
О новой обуви в ту пору никто не помышлял. Перебивались ношеным старьем. И Степа-глухой был спасеньем для всякой семьи, даром Божьим. Во-первых, он брался чинить всякую рвань, ничего не отвергая. Лишь сокрушенно покряхтывал да головой качал и лепил латку к латке. А во-вторых, он не требовал за труды свои плату, работая лишь за харчи.
Откуда он взялся такой, малахольный ли, умом тронутый, толком никто не помнит. Своего пристанища, дома он не имел. Мешок за плечами — все имущество. Жил и кормился Степа в том доме, куда приходил работать. Жил, пока всю обувку не перечинит. На Степу-глухого была очередь, и в других домах уже ждали его и порой нынешних хозяев упрекали:
— Он вам пилы точит, а люди босые ждут.
Перечинив обувку, Степа собирал свои пожитки, шел в другой дом, никакой платы не прося.
Бумажными деньгами в ту пору игрались дети да старухи обклеивали ими крышки сундуков. Но Степа был «тронутым», и потому ему порой, может, для очистки совести, вручали за труды эти пестрые бумажки. Он брал их на полном серьезе, складывал в кисет.
— Сколько денег накопил, Степа? — порой подсмеивались над ним.
— Чего? — не слышал ли, не хотел ли слышать.
— Сколь у тебя денег?
— Много.
— Ну, сколь?
— Сто тысяч и еще два раза, — такой был всегда ответ.
Одежда на Степе была поношенная, но всегда чистая, аккуратно заштопанная, петли обметаны, пуговицы крепко сидят. А заплаты подобраны и посажены — как влитые. Тут уж хозяйки одна перед другой старались.
Будь Степа помудрей, поразумней, он мог бы прожить и лучше, выбирая дома с достатком. Пусть хлебом богатых в ту пору сыскать было трудно, но были семьи, у которых всю зиму картошка не переводилась, кукуруза, тыква да свекла. Степа любил запеченную на легком духу тыкву, нарезанную кусочками, когда они, подрумянившись, становятся сладкими. Степину слабость знали. И в домах, где тыква водилась, прямо на рабочий стол ставили сковороду с кусочками оранжевой тыквы. Он работал и порой сладился, причмокивая.
Сапожному мастеру можно было прожить. Но Степа хозяев не выбирал, сытно живут или впроголодь; он шел, куда звали. И порою неделю-другую сидел на голых желудевых лепешках. В таких семьях обычно и детишек больше, и обувка — дыра на дыре. Всегда худой и морщинистый, тогда он и вовсе усыхал, зубы от желудей чернели, но не уходил, пока последнюю пару ношеных-переношеных чириков не починит. За это его уважали, называя порой святым человеком, какие не от земли, а от неба.
Очень любили Степу-глухого ребятишки. Для них начинался праздник, когда он приходил в дом. Сапожник открывал свой мешок, детвора возле него сбивалась.
На низенький столик, за каким работал, из мешка выкладывал Степа деревянные обувные колодки, сапожные ножи, вар, конопляную дратву. Возле столика валили горой старую обувку. Степа обглядывал ее, размачивал в корыте с водой. Готовил сапожные шпильки. Березовые кружки под его рукой ловко кололись на пластинки, потом заострялись. И вот уже тонкие шпильки-гвоздики сыплются из-под ножа. Для ребятишек разве не чудо?