На прощание — снимок на память.
— Так, встали, разобрались по парам, — командует Алиса, — по своим, по своим парам, Мара, не по чужим. Не терплю аморалки. У тебя же есть муж, Лора! Придвинься к нему. Теплее! Так… Мара, я сказала, не жми ему на носок!
Все смеются. Костя смущен.
— Тсс… Ну, хватит. Сгрудились поплотнее… не дышим… Дези, в кадр!
Дези, наша старая собака, послушно подвигается ближе, к ногам Сержа, но смотрит вниз.
— Так, теперь дышим… Набрали воздуху, и… Роберт, свети!
— Свечу, но я не солнце, — уныло вздыхаю я и включаю свет.
— Об этом догадываемся, — серьезно говорит Алиса и направляет мою руку с рефлектором. Я у них осветителем.
Пока Алиса отходит в угол, я опять, украдкой, смещаю свет чуть влево — берегу старые глаза Дези, но Алиса, как всегда, замечает хитрость.
— Все-таки ты свети, Роберт, — строго выговаривает она. — Свети.
Я свечу.
Дези жмурится и чуть отворачивается, но в нужный момент, Алиса знает это, собака повернется и честно посмотрит в объектив — чутье.
И я скрепя сердце направляю трехсотсвечовую лампу в слезящиеся глаза Дези.
Птичка вылетела. Все довольны.
Фотографирует Алиса профессионально, сразу же выбирает нужный ракурс, проколов у нее не бывает. Делает не больше одного кадра. И дело тут не столько в дефицитной цветной пленке, сколько в принципе.
— Еще, еще! — кричат разохотившиеся гости, но Алиса сухо отбривает их:
— Каменщик кладет набело. — Такова ее фотографическая заповедь.
Гости садятся за стол.
Эту выдающуюся заповедь кто-то потихоньку переиначил на: «Курица кладет набело». Все знают этот злой афоризм, но только не Алиса. Метко схвачено. Он выглядит особенно убедительно, когда видишь Алису с аппаратом: нахохлится, вся сожмется, распустит перья, квохчет, квохчет — вот-вот снесется. Снеслась.
И еще, считает Алиса, вторые, третьи и так далее снимки одного и того же объекта всегда фальшивы, она всегда их может отличить друг от друга. У нее глаз. Это справедливо даже для неодушевленных предметов, полагает она. Она верит, что каждый новый снимок, слой за слоем, снимает информацию — и вместе с ней и естественность — с объекта. От этого надуманность и фальшь. И все возрастающая бедность последующих снимков. Может быть.
Точка поставлена.
Когда отключили рефлектор и стало как-то непривычно темно после яркого света (так что пришлось как бы заново обживать комнату своим присутствием), все на миг почувствовали себя неуютно, и в этой волнами гаснущей темноте особенно остро — вдруг все услышали это — запахло раздавленными окурками, пролитым на скатерть вином и новой, но уже утомленной т е с н о й обувью, все вдруг засобирались, заспешили, заблагодарили хозяев, а на подоконнике, за шторой, все доплывала забытая свеча, и все сворачивал усталую катушку магнитофон.
Когда гости расходятся и я, проводив их до дверей (всегда это у меня получается неуклюже: пальто выскальзывают из рук, шляпы, зонты, свертки падают с вешалки, шарфы цепляются за крючки, на лице угрюмая и вместе с тем какая-то неприличная моменту мина облегчения), — когда, проводив гостей, я возвращаюсь в свое обычное состояние, мы с Машей идем на кухню и беремся за посуду. К этому времени ее уже полная мойка. Алиса же занимается окончательной доводкой вечера: говорит кому-нибудь из оставшихся женщин комплименты — под занавес их не жалко, мужчинам — шутки и немножко на десерт пикантненького, они это любят, детишкам — с родителями гостинцев.
Я засучиваю рукава, отворачиваю набок галстук, надеваю не свой, а Алисин передник (а у меня есть с в о й передник) — так я пытаюсь нанести Алисе укол, хотя, конечно же, она этого не заметит, я знаю это. Впрочем, сегодня, в женский день, она и не обязана этого замечать, и я мужественно начинаю греметь посудой.
Маша мягко отодвигает меня, забирает из моих рук капроновую мочалку, и мне остается только стоять рядом и брать у нее вымытые тарелки, ножи, вилки, перетирать их и убирать в буфет. У Маши это получается лучше.
Она стоит, слегка склонив голову набок, и, по-моему, улыбается: из-за свисающих каштановых прядей ее волос мне не видно ее лица. Но в задумчивых круговых движениях ее пластичных рук, в наклоне головы и как бы задушевной, вопрошающей приподнятости плеч я читаю ее улыбку.
Алиса в это время о чем-то бурно спорит с Марой. Сегодня она выбрала ее. (Рогнеда сегодня не пришла, а с Лорой у них редко клеится.) Чем сильнее мы гремим здесь посудой, тем оживленнее голос моей жены Алисы — есть такая зависимость. Умные разговоры тоже дело, — наверное, хочет сказать она. А разговоры ее умные.
Муж Мары, Серж, давно оделся и курит на площадке, хотя напрасно: всем известно, что у нас в доме курят по-черному, раньше курил и я, а теперь только моя жена Алиса. Но она управляется за двоих.
Серж вышел на площадку, чтобы поторопить Мару. Стоит, верно, теперь там, перегнувшись через перила, скоблит ногой об решетку и скучает, глядя в пролет. И ему очень хочется туда плюнуть. Как-то в припадке откровенности он признался мне, что есть у него такая маленькая слабость. Маленький такой шиз. В детстве он даже взбирался для этого повыше, в чужих домах. Теперь он этого себе не позволяет. Хотя ему очень хочется.