В испещренной тенями мгле наш самолет летит вдоль живых изгородей, похожий на ночную бабочку, и мне невольно вспоминается тот дурацкий трюк Эрнста, когда он подхватывал с земли носовой платок кончиком крыла.
Мне чудится восторженный рев толпы: он подцепляет крылом белый квадратик и круто уходит вверх, а оркестр начинает играть бравурный марш; но в действительности я слышу совсем другой рев, приглушенный расстоянием, но зловещий, а что до всяких маршей…
За мной тяжело ворочается генерал. С ногой у него совсем беда. Ее не перевязывали со вчерашнего утра, а то и позавчерашнего. Надо бы глянуть на нее, когда сядем. Хотя какой смысл? Размотать заскорузлые, словно покрытые лаком бинты, посмотреть на красно-синее месиво и замотать все обратно. Ни бинтов, ни медикаментов у нас нет. Из средств первой помощи – только револьвер.
Лучше бы он не ворочался. Маленький «бюкер» летит так медленно, что может вписаться в любую впадину в земле, спрятаться в тени, проскользнуть между деревьями – но этот акробатик может так же запросто потерять равновесие, если высокий генерал на заднем сиденье вдруг сильно дернется от боли.
Впрочем, нужно помнить, что он тоже летчик. Возможно, он сомневается в моем умении управлять самолетом.
Это было бы уже слишком. Ей-богу, слишком.
В Рехлине нас должен был ждать вертолет, вот почему я ввязалась в эту безумную авантюру. На нем мне предстояло доставить генерала в Ставку. Его туда вызвали – вопреки всякому разумению. Пилотировать вертолет генерал не умеет; мало кто из летчиков умеет, да и в любом случае летчиков сейчас раз, два и обчелся. Я научилась водить вертолет семь лет назад. Это был один из самых первых – с самолетными фюзеляжем и хвостовым оперением и двумя несущими винтами на концах крыльев. Такое впечатление, будто он еще не решил толком, кто он такой. Мне предстояло совершить показательный полет перед несколькими тысячами зрителей на крытом стадионе, где проводился автомобильный салон. Идея была безрассудной, и поджилки тряслись у всех, кроме Эрнста, который ее и предложил, а во время моего выступления поджилки тряслись и у него.
Сначала я чуть не разбилась. Публика, энергично работая тысячами легких, лишала двигатель необходимого кислорода. Знай я тогда, кто сидит среди зрителей, наверняка разбилась бы. После этого пришлось летать при распахнутых настежь стадионных дверях. Дул сильный сквозной ветер. Не знаю, что там из моего старательно исполненного танца под сводом стадиона сумели рассмотреть зрители, придерживавшие свои шляпы, но представителям министерства выступление понравилось, и моя фотография вновь замелькала в газетах.
Когда мы добрались до Рехлина, никакого вертолета там не оказалось. В результате прямого попадания от него остались лишь пилотское кресло, рация и одна лопасть.
– Генерал. – Я щелкнула каблуками, а он одарил меня галантной улыбкой офицера и джентльмена (дело было еще до того, как ему разворотило ступню бронебойной пулей). – Генерал, даже я не в состоянии пилотировать кресло, рацию и одну лопасть.
Потом невесть откуда появился какой-то летчик и стодевяностый «фоккер». Хороший самолет. Ума не приложу, как Фоккевульфу удалось пробить эту разработку: все знали, что министерство давало тогда зеленый свет только тем самолетам, которые в лучшем случае способны худо-бедно оторваться от земли. Вообще-то он одноместный, но в этом за пилотским креслом было втиснуто еще одно. Большего и не требовалось. Но летчик решительно не желал расставаться со своей машиной. Я его понимаю. Никто не видел в сложившейся ситуации никакой проблемы. Пилот может доставить генерала в Гатов (единственный действующий аэродром в ближайших окрестностях Берлина) и вернуться в Рехлин, а потом какой-нибудь другой пилот прилетит в Гатов и вывезет генерала оттуда – если к тому времени еще останутся пилоты, если еще останутся самолеты. Но мне ситуация представлялась проблемной: как только мне отказали в полете в Берлин, меня охватило страстное желание туда лететь.
Главным образом мною двигало чувство того, что между мной и генералом осталось что-то недосказанное. И в последнее время я не люблю засиживаться на одном месте. Тем не менее я шла на заведомый риск, поскольку мои шансы остаться в живых после этого полета составляли примерно один к шестнадцати (лихорадочно подсчитала я, забиваясь в хвостовую часть «фоккеровского» фюзеляжа, которая подходила мне по мерке, как гроб, и действительно могла стать моим гробом). Не знаю, как я пришла к такой цифре, и не имею ни малейшего желания пересчитывать. Но через минуту я уже лежала в кромешной тьме за сиденьем генерала и смотрела на светящийся циферблат своих часов как на священное писание (а в такой тьме любое писание кажется священным); и там я оставалась мучительно долгое время, не имеющее ничего общего с тем временем, которое отмеряла зеленая стрелка, ползущая по циферблату.
Насчет кромешной тьмы я преувеличиваю. Почти все время по обеим сторонам от кресла, где сидел генерал, мерцала тонкая красная линия, расплывчатая сияющая линия. Зарево пожаров, бушующих в городах под нами. Периодически красное мерцание затмевала ослепительная голубовато-белая вспышка, которая озаряла весь хвостовой отсек, и мгновением позже самолет сотрясался и круто уходил вниз. Тесно сжимавшие меня металлические ребра корпуса врезались мне в тело с ударной волной от каждого взрыва. Я испытывала странные ощущения, поскольку грохота разрывов не слышала. Все перекрывал рев «фоккеровского» движка Я слушала, так сказать, костями.