Никто не хотел быть оставленным на произвол судьбы ни наяву, ни во сне. Оставленность стала кошмаром родившихся между 1910-м и 1930-м и была страшнее допросов и лагерей. «Что за нелепость? – возразите вы. – Да что могло случиться хуже того, что уже случилось тогда и там?» Я оставляю этот вопрос без ответа. Мой сосед по квартире, Алексей Илларионов, ответил бы, что где-то в двадцатых нации сломали хребет, но это – метафора, а во сне всё – буквально. Я, со своей стороны, склонен был бы считать, что что-то страшное произошло с местом, где они (мы) обитали, а не с ними (нами) самими, но это отговорка. Так или иначе, то, что я видел прошлой ночью, было выдавлено на поверхность сна именно этим страхом моего поколения быть оставленным на произвол судьбы, все равно какой.
Очень длинное здание в форме вытянутой подковы – здание фабрики, завода, научно-исследовательского института, всех их вместе или чего угодно еще, – построенное в начале или середине XIX века. Я прибыл в эту многокилометровую подкову откуда-то издалека, с пересадками в Констанце, Брюсселе и где-то еще, для участия в научной конференции, где мне предстояло показать оригинальность подхода и независимость мышления. Произведя именно такое впечатление, я намеревался, пользуясь поддержкой одного из чемпионов постмодернизма, постструктурализма или пост-историзма, продолжать свое движение внутри этого здания. Были какие-то заседания, какой-то завтрак, прогулка по коридорам и холлам из стекла, алюминия и пластика, пока я не оказался вместе с молодой еще женщиной, дочерью в моей юности весьма ко мне благоволившего покойного академика К.
Хотя я не помню, чтоб когда-нибудь испытывал к ней чувства иные, нежели дружеские, сейчас я ее хотел, тем более что она лежала на низком кожаном диване, держа мое лицо в своих руках и о чем-то радостно говоря. Потом мы вместе продолжали наше движение по коридорам и холлам, пока я не оказался снаружи, у одной из оконечностей этого здания, под блекло-серым небом без солнца, уже без нее, в компании ее отца.
Михаил Андреевич К., – как всегда, даже для тех сороковых-пятидесятых годов, весьма дурно одетый, – стоял передо мной, худой, очень высокий, с длинным костистым носом, в серой кепке, сером дождевике и с рюкзаком за плечами. Я понес его рюкзак и стал объяснять про старинное здание, вдоль которого мы шли, указав, что оно, очевидно, демидовской постройки, из камня, на века, правда, с башенками и ложными арками, типичными скорее для фабричной стройки конца XIX века, чем для его середины. Ну и, конечно, отметал подковообразность здания, необычную для этого периода, мы как раз дошли до основания подковы.
«Это удивительно, – сказал Михаил Андреевич, – как вы сразу заметили подковообразность здания. Ведь это очень трудно сделать, если вы не смотрите на него сверху или на большом расстоянии. Судя по времени, которое заняла наша прогулка, длина всего сооружения не менее четырех километров». Когда я сказал, что совершаю эту прогулку не в первый раз и что архитектура – моя страсть, он внимательно на меня посмотрел и спросил, чем, собственно, я сейчас занимаюсь. «Тема моих занятий сейчас – роль страха в формировании сюжетов литературных произведений». – «Этим, кажется, занимался кузен моего отца, академик Веселовский». – «Разве Веселовский занимался страхом? Он, по-моему, больше интересовался мотивом волшебных превращений в фольклоре». – «Я всегда считал, что из вас выйдет толк, несмотря на все ваши философские завихрения, не то что мои балбесы (он имел в виду обоих своих сыновей, особенно старшего, Андрея, с которым мы очень дружили в юности)». – «Но у вас замечательная дочь (та, с которой я лежал на кожаном диване)!» – «Вздор, она никогда не была по-настоящему счастлива». – «Но, кажется, с ее детьми все в порядке?» – «Не знаю, ну, если это можно назвать порядком. Кстати, как у вас с докторской?»
О, все эти «по-настоящему счастлива» и «если это можно назвать порядком»! – так они говорили, наши отцы, и хотя немало перешло в нас, мы уже стали отмечать это в их (и нашей) речи как почти этнографическую особенность, что-то между оговоркой и заговором, имеющими своей целью отвратить исполнение судьбы. Я отвечал, что с докторской у меня никак, но без малейшего раздражения. Вообще я чувствовал себя, скорее, удобно в присутствии великого ученого, гидом которого я столь неожиданно оказался. При этом оставалась некоторая неопределенность насчет того, кто кого принимал – я ли покойного академика в моем сне или он меня в царстве мертвых, при том, что я знал, что это был сон, но не знал, знает ли он.
Эта неопределенность разрешилась просьбой Михаила Андреевича его покормить, и я немедленно стал разыскивать устроителя нашей конференции, какого-то французского профессора, чтобы узнать, где и когда будет обед. Но вместо него вдруг появился вполне русский человек, полный, приземистый, в широком габардиновом пальто, галстуке и шапке-ушанке. Он сказал, что ни о каком обеде не может быть и речи. Заводские столовки открыты круглые сутки, но еда там – дерьмо, и он нам категорически не советует ее есть. Вместо этого он лучше сам покажет академику все здание, которое он, будучи директором завода, знает до мельчайших подробностей.