Глава первая
Скованные одной цепью
Начался сентябрь, но солнце палило нещадно, и Москва походила на Ялту в июле. На бульварном кольце деревья опустили пожухлые листья, пыль покрывала тротуары и булыжные мостовые. Люди старались на улицу не выходить и, затаившись в квартирах и учреждениях, бессильно обмахивались газетами и безрассудно пили теплую воду. Редкие прохожие перебегали залитую солнцем мостовую, будто она простреливалась, жались к стенам в поисках тени. Извозчики дремали в пролетках, лошади, широко расставив ноги, спали, не в силах взмахнуть хвостами и прогнать ленивых мух. Даже совбур[1], которому в эти годы нэпа надо было ловить счастливые мгновения, откладывал дела на вечер и ночь, а днем отсыпался.
Около трех часов, когда асфальт начал пузыриться ожогами, а тени съежились, в городе появился ветерок. Порой останавливаясь в нерешительности, он прошелся по городу, шмыгнул в подворотни, затаился, выскочил, уже уверенный и нахальный, бумажно зашелестел листвой деревьев, на круглых тумбах дернул заскорузлые афиши и погнал по булыжной мостовой застоявшуюся пыль.
В это время по безлюдному переулку тяжело шагали трое мужчин. Двое, прижимаясь плечами друг к другу, шли под ручку, третий, в промокшей от пота гимнастерке, с раскаленной кобурой на боку, держался на шаг позади. Идущие под руку выглядели странно. Один — в скромной пиджачной паре, в сапогах с обрезанными голенищами. Второй — в смокинге и крахмальной манишке, в лакированных штиблетах. Первый был смуглолиц, волосы короткие, черные и блестящие, скулы широкие, глаза под густыми бровями чуть раскосые, и не было ничего странного в том, что он носил кличку — Хан. Его спутник выглядел моложе, хотя они были одногодки — ровесники века, — выше среднего роста, так же сух, жилист и широкоплеч, но белобрыс и голубоглаз, с девичьим, даже сквозь пыль проступающим румянцем. И кличку его — Сынок — придумал человек неостроумный.
— Что решил? — спросил он, облизнув рассеченную губу.
— На мокрое не пойду, — выдохнул Хан, глядя под ноги.
— На своих двоих в академию, к дяде на поруки? — Сынок поднял голову, взглянул на выцветшее небо, по которому на город наползала туча.
— У него же власть на боку, — имея в виду конвоира, ответил Хан. — Позови его.
Сынок остановился, достал из кармана папиросу и, добродушно улыбнувшись, сказал:
— Начальник, дай огоньку.
— Почему не дать? — советуясь сам с собой, конвоир пожал плечами, похлопал по карманам, достал коробок.
Сынок нагнулся, прикуривая, а Хан ударил конвойного кулаком по голове, будто прихлопнул. Тот взглянул недоуменно, упал на колени, затем безвольно свалился на бок.
Сынок и Хан, тесно прижимаясь друг к другу, бросились в проходной двор, и в переулке стало пусто, лишь конвойный лежал на боку, будто пьяный, и ветер припорашивал его пылью. Туча ползла, погромыхивая, несла с собой тьму, как бы пытаясь скрыть происшедшее в переулке. Ветер притих. Одиночные капли ударили по мостовой. Конвойный сел, держась за голову, потом с трудом поднялся, оглянулся.
Дождь упал отвесный, прямой, мгновенно вымыл дома, ручьями ринулся вдоль тротуаров, все шире разливаясь по мостовой. Потоп, обрушившийся на Трубную, начинался где-то на улице Воровского. Здесь, у аристократического особняка, воды было еще немного, она медленно наплывала на Арбатскую площадь, где соединялась с ручейками, спускавшимися с Гоголевского бульвара, и уже речкой направлялась по трамвайной линии «А», которую москвичи звали «Аннушкой». У Никитских ворот образовалось озеро, оно стекало по Тверскому бульвару, мимо Горсуда, у памятника Пушкину раздваивалось, часть воды уходила направо по Тверской, а основной поток продолжал бег по рельсам «Аннушки», пересекал Петровку и выливался на Трубную площадь. Здесь путь ему преграждал вздыбившийся горбом Рождественский бульвар, который сюда же сливал воду, накопленную на Сретенке. Трубная оказалась на дне моря.
— И настал конец света, — сказал Сынок философски, глядя на затопленный до подножки трамвай и накренившуюся набок и готовую вот-вот упасть афишную тумбу.
Беглецы сидели в небольшой закусочной, двери которой распахнул нэп. Обычно полупустая, сейчас она была набита мокрой и шумной публикой. Люди, ничего не евшие в жару, жадно уничтожали сосиски и пиво. Хан и Сынок, попавшие сюда одними из первых, оказались зажатыми в самый дальний угол, у окна. Было душно и сыро, как в предбаннике, никто не обращал внимания на смокинг Сынка и обтрепанный пиджачок его соседа. Правая рука одного была пристегнута к левой руке другого стальными наручниками. Скованные руки беглецы, естественно, держали под столом. Хан смотрел на окружающих угрюмо и настороженно. Сынок же, улыбаясь, зыркал голубыми глазами и по-детски шмыгал носом.
— Простудился, вот незадача, — сказал он весело, ткнул своей кружкой в кружку соседа. — Тебя как звать-то? Мы ведь теперь братья, даже ближе, — он дернул под столом рукой, натянул цепь.
— Хан.
— Батый? — Сынок подмигнул. — Видать, что ты косоглазому татарину родственничек. Не иначе, твоя какая-то бабка приглянулась татарчонку, — он говорил быстро, блестел белыми зубами, глаза его, только что наивные и дурашливые, изучали соседа внимательно, чуть ли не царапали, пытаясь заглянуть человеку внутрь.