Звездная Ева: Фантастика русской эмиграции. Том II - [17]
А Фиш слушала, смотрела и думала — сколько марок насчитать ему за то, что он слезами закапал ей ковер?..
И. Лукаш. Страх
Петербуржец вспомнит тот дом на набережной Васильевского острова, против Николаевского моста.
Набережная, вымощенная булыжником, начинала здесь спускаться к кронштадским пристаням и к пристаням «Виндава-Либава». На спуске, за решеткой, была на берегу водопойная будка для ломовых битюгов, а к деревянному плоту, о который билась Нева, подлетала иногда шлюпка с матросами, может быть, с «Полярной звезды» или с серых миноносцев, стоявших у Балтийских верфей, смутно видимых в синеватом невском тумане. Гребцы разом поднимали весла, как сильные крылья, и матрос ловко прыгал с причалом на качающийся плот.
За кронштадтскими пристанями, вдоль набережной, громоздились под брезентами бочки и мешки. Булыжники здесь были в пятнах темного масла, здесь пахло кокосом, пенькой, брезентом, как на набережных всех портовых городов.
А тот трехэтажный дом, против Николаевского моста, крашеный в желтую краску, был казарменной стройки времен императора Николая Павловича. Рядом с ним, на углу, как вспомнит каждый петербуржец, был на углу конфетный магазин «Бликкен и Робинзон». А налево, на углу 5-ой линии, где был образ за решеткой и стоял газетчик, вспомнит петербуржец и другой магазин шоколада — «Конради».
В том же косяке домов на набережной, рядом с желтым домой, был дом, крашеный коричневой масляной краской, со шляпным магазином и табачной внизу. В девятисотых годах там продавались папиросы «Соломка», с очень длинными мундштуками. Все здесь было как всюду в живых городах.
Но стоял среди живых фасадов мертвый дом, со слепыми пятнами стекол. Темные окна его были запылены, двери подъезда, с заржавленными петлями, заперты наглухо.
Дом был необитаем. Десятками лет его не нанимал никто. Этот покинутый дом на самой оживленной петербургской набережной был населен привидениями.
В привидения дома против Николаевского моста верили и мои сестры и наши знакомые, все те простые петербургские люди, среди которых я рос.
На глухом дворике булыжники заросли сорной травой, темный крапивник шуршал у стен, как на кладбище. Прогнили доски у дворовых крылец, железная крыша проскважена ржавчиной. Пыльные окна с побитыми стеклами смотрят темно и зловеще.
Не знаю, как я осмелился с храбрецом Ленькой забраться на двор заколдованного дома.
Стоял солнечный день. На Неве ворковали пароходные гудки. Полязгивала от трамваев и ломовиков набережная. По Николаевскому мосту с музыкой шли солдаты, вероятно, Финляндского полка, сменять в Зимнем дворце караулы. Как натянутая струна звенел, дышал за околдованным двориком громадный живой Петербург. А здесь была такая вымершая, такая ужасная тишина, запустение смерти и нежить, что мы оба кинулись бежать.
Два подростка с перехваченным дыханием, без кровинки в лице мчались по линиям Васильевского острова. И очнулись от страха только у барок с сеном, на Малой Невке.
Это было в самом начале девятисотых годов. Тогда мои сестры носили шляпки с птичьими перьями, с целыми птичками, у которых блестели стеклянные коричневые глазки, — и жакеты с пуфами вверху рукавов. Я спрашивал моих сестер, какое привидение показывается в желтом доме, против Николаевского моста.
Они отвечали: кто-то. Никто не знал, какое, и все говорили — кто-то. Это — кто-то — было страшнее всего.
Я ничего не вымышляю. Я только вспоминаю те необычайно тихие девятисотые годы, — мое детство, — и тот, совершенно безмолвный страх перед чем-то смутным и ожидаемым, которым охвачены были все, кого я знал.
Любой петербуржец вспомнит, что кроме дома-нежити у Николаевского моста, на том же Васильевском острове в Кадетском корпусе, на Первой линии показывался, как рассказывают, маленький белый кадетик. В Морском Корпусе, на 11-ой линии, тоже было свое привидение, — будто бы солдат с потемневшим лицом.
Был призрак и в Академии художеств: там, в темени коридоров, являлся один из строителей Академии с веревкой на шее. Он повесился когда-то под академическим куполом.
В университете, в юридическом кабинете, где дверь была обита по-старинному войлоком, видели будто бы тень одного придворного, казненного когда-то и за что-то Петром тут же на площади, перед коллегиями.
Каждое петербургское казенное строение, казармы, корпуса, старинные дома словно бы были заселены нежитью, которая касалась всех нас, живых, и все чувствовали ее. Я вспоминаю, как дочь одного сторожа Академии художеств, Клавдия Ступишина, осталась навсегда косноязычной, испугавшись кого-то или чего-то в потемках академического коридора.
Страх — вот основное чувство нашего детства, страх перед необъяснимым потусторонним, страх перед нежитью, которая шевелилась вокруг.
Я вспоминаю мой детский страх и перед мертвецами. В Академии художеств умер истопник Мосягин, лысый и тощий старик с горящими глазами, похожий на Ивана Грозного и на Кощея. Мы трепетали перед ним, он не любил детей. Целые месяцы мы точно знали, как мертвый истопник Мосягин ходит по всем академическим коридорам и подвалам. Я, как и другие, не раз содрогался и обомлевал от ужаса: в потемках мне мерещились горящие мосягинские глаза.
«Полтораста лет тому назад, когда в России тяжелый труд самобытного дела заменялся легким и веселым трудом подражания, тогда и литература возникла у нас на тех же условиях, то есть на покорном перенесении на русскую почву, без вопроса и критики, иностранной литературной деятельности. Подражать легко, но для самостоятельного духа тяжело отказаться от самостоятельности и осудить себя на эту легкость, тяжело обречь все свои силы и таланты на наиболее удачное перенимание чужой наружности, чужих нравов и обычаев…».
«Новый замечательный роман г. Писемского не есть собственно, как знают теперь, вероятно, все русские читатели, история тысячи душ одной небольшой части нашего православного мира, столь хорошо известного автору, а история ложного исправителя нравов и гражданских злоупотреблений наших, поддельного государственного человека, г. Калиновича. Автор превосходных рассказов из народной и провинциальной нашей жизни покинул на время обычную почву своей деятельности, перенесся в круг высшего петербургского чиновничества, и с своим неизменным талантом воспроизведения лиц, крупных оригинальных характеров и явлений жизни попробовал кисть на сложном психическом анализе, на изображении тех искусственных, темных и противоположных элементов, из которых требованиями времени и обстоятельств вызываются люди, подобные Калиновичу…».
«Ему не было еще тридцати лет, когда он убедился, что нет человека, который понимал бы его. Несмотря на богатство, накопленное тремя трудовыми поколениями, несмотря на его просвещенный и правоверный вкус во всем, что касалось книг, переплетов, ковров, мечей, бронзы, лакированных вещей, картин, гравюр, статуй, лошадей, оранжерей, общественное мнение его страны интересовалось вопросом, почему он не ходит ежедневно в контору, как его отец…».
«Некогда жил в Индии один владелец кофейных плантаций, которому понадобилось расчистить землю в лесу для разведения кофейных деревьев. Он срубил все деревья, сжёг все поросли, но остались пни. Динамит дорог, а выжигать огнём долго. Счастливой срединой в деле корчевания является царь животных – слон. Он или вырывает пень клыками – если они есть у него, – или вытаскивает его с помощью верёвок. Поэтому плантатор стал нанимать слонов и поодиночке, и по двое, и по трое и принялся за дело…».
Григорий Петрович Данилевский (1829-1890) известен, главным образом, своими историческими романами «Мирович», «Княжна Тараканова». Но его перу принадлежит и множество очерков, описывающих быт его родной Харьковской губернии. Среди них отдельное место занимают «Четыре времени года украинской охоты», где от лица охотника-любителя рассказывается о природе, быте и народных верованиях Украины середины XIX века, о охотничьих приемах и уловках, о повадках дичи и народных суевериях. Произведение написано ярким, живым языком, и будет полезно и приятно не только любителям охоты...
Творчество Уильяма Сарояна хорошо известно в нашей стране. Его произведения не раз издавались на русском языке.В историю современной американской литературы Уильям Сароян (1908–1981) вошел как выдающийся мастер рассказа, соединивший в своей неподражаемой манере традиции А. Чехова и Шервуда Андерсона. Сароян не просто любит людей, он учит своих героев видеть за разнообразными человеческими недостатками светлое и доброе начало.
Фантастическая история о том, как переодетый черт посетил игорный дом в Петербурге, а также о невероятной удаче бедного художника Виталина.Повесть «Карточный мир» принадлежит перу А. Зарина (1862-1929) — известного в свое время прозаика и журналиста, автора многочисленных бытовых, исторических и детективных романов.
В книгу вошел не переиздававшийся очерк К. Бальмонта «Океания», стихотворения, навеянные путешествием поэта по Океании в 1912 г. и поэтические обработки легенд Океании из сборника «Гимны, песни и замыслы древних».
Четверо ученых, цвет европейской науки, отправляются в смелую экспедицию… Их путь лежит в глубь мрачных болот Бельгийского Конго, в неизведанный край, где были найдены живые образцы давно вымерших повсюду на Земле растений и моллюсков. Но экспедицию ждет трагический финал. На поиски пропавших ученых устремляется молодой путешественник и авантюрист Леон Беран. С какими неслыханными приключениями столкнется он в неведомых дебрях Африки?Захватывающий роман Р. Т. де Баржи достойно продолжает традиции «Затерянного мира» А. Конан Дойля.
Впервые на русском языке — одно из самых знаменитых фантастических произведений на тему «полой Земли» и тайн ледяной Арктики, «Дымный Бог» американского писателя, предпринимателя и афериста Уиллиса Эмерсона.Судьба повести сложилась неожиданно: фантазия Эмерсона была поднята на щит современными искателями Агартхи и подземных баз НЛО…Книга «Дымный Бог» продолжает в серии «Polaris» ряд публикаций произведений, которые относятся к жанру «затерянных миров» — старому и вечно новому жанру фантастической и приключенческой литературы.