Зрелища - [8]

Шрифт
Интервал

— Ну конечно же. Это так ясно уже между нами — не нужно спрашивать.

— Искусство! — снова закричал Сережа. — Болтовня. Параболический бред. Всем нужно размыкаться — всем! Вам этого не понять, а нужно размыкаться.

— Чего ты орешь? — сказал Всеволод.

— А вы… вы, — Сережа пытался засмеяться, но вышло только нескладное «хы-хы». — Вы как в басне, где хвалят друг друга. «Кукушка и лисица». Или как там? Басня Крылова. «За что же, не боясь греха…»

Всеволод нагнулся и за ножку резко вырвал из-под Сережи стул. Сережа упал, вернее, сел на пол и замолчал. Стало тихо и заметно темно в комнате, а за окном качнулись провода и зашумел подъезжающий троллейбус.

— Сережа, иди домой, — грустно сказал дядя Филипп. — Тебе уже пора.

— Я удивлен, — сказал Всеволод угрожающе.

— Не трогайте. Я сам, ответил Сережа, поднимаясь. — Я могу идти очень прямо.

Он действительно держался очень прямо и, выходя из комнаты, довольно ловко и в нужную сторону открыл и потом закрыл за собою дверь. На воздухе земля вдруг снова закружилась под ним, но он быстро подошел к уличному дереву и, опершись о него рукой, сделал вид, что с интересом расковыривает и изучает строение коры.

«Вот. Заинтересовался, — думал он о себе. — Почему бы и нет?»

Он не чувствовал еще ни обиды, ни стыда за случившееся, но какое-то очень твердое решение родилось в нем — оно выражалось пока только внутренними возгласами «ну теперь уж точно! теперь все!», и ему не нужно было сейчас разбираться, что именно «точно и все», — настолько это было определенным, и можно было подождать до утра, когда он выспится и проснется все с тем же решением — оно было таким твердым, что даже не нуждалось в запоминании словами. То, что он плел потом Троеверову на кухне про срочный отъезд, вовсе Не означало, что решение заключается именно в бегстве. Просто он дошел до точки в нелюбви к себе (так ему казалось), и надо было высказать это кому-нибудь вслух так, чтоб ясен был главный смысл: бесповоротность.

3

— Вы представить себе не можете, какое у них чутье, как они все замечают. Я в первые годы много глупостей делал, в том числе классифицировал их. Таблички развешивал. Не вслух, конечно, а для себя. Этот, мол, способный, но осторожный, нарочно будет в середине держаться, хотя без труда мог бы и первым; у этого самолюбие — страсть номер один; эта бы хотела, чтобы все текло мирно и полюбовно, и самое главное для нее — разузнать про все на свете «как надо», как будет правильно. Может, я и точно их определил, но, раз определивши, уже как бы переставал интересоваться, а этого они не прощали. Был у меня один, Соболевский, я его зачислил в разряд внутренне жестоких, в подряд стыдящихся своей жестокости и борющихся с ней (не помню уж, за что); так вот, этот Соболевский попал в какую-то драку, шпана к нему привязалась после танцев, даже ножом успели полоснуть, пока мы прибежали. Но он одного все же схватил и держал, а когда мы рядом были, вдруг выпустил. Все на Него, конечно, напустились: «Ты чего?! Зачем отпустил?» — «Так», — говорит… И зализывается по-кошачьи. «Уж очень вы страшно бежали». То есть понял, что того бы сейчас убить могли, и выпустил. А потом, когда я его уже бинтовал, он вдруг негромко так говорит: «Ну, что? В какой я теперь буду графе?» И усмехается незаметно. Ох, как мне нехорошо стало тогда! Зарекся с тех пор и вам не советую — заметят.

Все это с необычной для него горячностью Герман Тимофеев говорил своей новой знакомой, Ларисе Петровне, студентке, присланной к ним в школу на двухмесячную практику. Правда, сидели они уже не в школьном классе и даже не в учительской, а в собственной комнате Германа Тимофеева, она на складном кресле-диване-кровати, а он против нее, верхом на стуле. Оба непрерывно курили сигареты из одной пачки, которую они тут же передавали друг другу вместе со спичками и пепельницей. В этом пере-давании выражалось так много дружеского и сближающего, что отказаться от курения было бы в данный момент для них равносильно крушению и полному разрыву. Поэтому они курили до одури.

На Ларисе Петровне было черное и совершенно прямое платье без всяких украшений и вырезов, за исключением, конечно, необходимых для рук и головы, та удивительная загадка моды, которая поначалу изумляет и смешит непривычного человека, и потом постепенно, в минуты сна или задумчивости вдруг заставляет вспомнить и через «вот ты! поди ж ты!» открывает новую неожиданную прелесть того, что оно, казалось бы, призвано скрывать. И хотя все, что оставалось на виду, снаружи, и особенно милое лицо с мягкими, увлажнявшими кончик сигареты губами, могло бы, наверное, взволновать и при любом другом платье, такой вариант сразу откидывался, нёт-нет! и пусть все обязательно останется как есть, нетронуто. Под защитой этой обязательной нетронутости они оба дружески разговаривали и курили, и Герман Тимофеев мог с увлечением рассказывать обо всех своих Педагогических открытиях, а Лариса Петровна могла бесстрашно его слушать.

— Может показаться, — говорил Герман Тимофеев, — что то постоянное упрощение, то есть заведомая ложь, которую мы обрушиваем на учеников в школе из страха остаться непонятыми, что эта ложь ничуть не ужасна, не страшна, не может изуродовать их души, потому что она и не ложь вовсе, а необходимый и временный отказ от сложности, и никто не закрывает им в дальнейшем самостоятельного пути к этой сложности, и ради бога — все будут только рады. Но это же игрушечные софизмы, это жалкое оправдание нашего бессилия, нелепая надежда, что можно прожить всю жизнь чуть-чуть беременной. Самая маленькая или очевидная ложь страшна, конечно, не тем, что она кого-то обманет и надолго ослепит — наоборот! Она страшна своей легкой опровержимостью, она как соблазн и приманка для неопытного и жадного мозга, она тоненькая, она манит попробовать на себе неокрепшую силу, и когда этот юный мозг кидается на нее, побеждает и видит, что она ложь, то здесь, посреди торжества самостоятельной победы, никакие уговоры не удержат его от убеждения на всю жизнь, что все, что наоборот этой лжи, то истина! И никогда вы не убедите его, что ложь вообще не может быть противоположна истине, что противоположна лжи может быть только другая ложь, а истине противоположно заблуждение.


Еще от автора Игорь Маркович Ефимов
Стыдная тайна неравенства

Когда государство направляет всю свою мощь на уничтожение лояльных подданных — кого, в первую очередь, избирает оно в качестве жертв? История расскажет нам, что Сулла уничтожал политических противников, Нерон бросал зверям христиан, инквизиция сжигала ведьм и еретиков, якобинцы гильотинировали аристократов, турки рубили армян, нацисты гнали в газовые камеры евреев. Игорь Ефимов, внимательно исследовав эти исторические катаклизмы и сосредоточив особое внимание на массовом терроре в сталинской России, маоистском Китае, коммунистической Камбодже, приходит к выводу, что во всех этих катастрофах мы имеем дело с извержением на поверхность вечно тлеющей, иррациональной ненависти менее одаренного к более одаренному.


Пурга над «Карточным домиком»

Приключенческая повесть о школьниках, оказавшихся в пургу в «Карточном домике» — специальной лаборатории в тот момент, когда проводящийся эксперимент вышел из-под контроля.О смелости, о высоком долге, о дружбе и помощи людей друг другу говорится в книге.


Неверная

Умение Игоря Ефимова сплетать лиризм и философичность повествования с напряженным сюжетом (читатели помнят такие его книги, как «Седьмая жена», «Суд да дело», «Новгородский толмач», «Пелагий Британец», «Архивы Страшного суда») проявилось в романе «Неверная» с новой силой.Героиня этого романа с юных лет не способна сохранять верность в любви. Когда очередная влюбленность втягивает ее в неразрешимую драму, только преданно любящий друг находит способ спасти героиню от смертельной опасности.


Кто убил президента Кеннеди?

Писатель-эмигрант Игорь Ефремов предлагает свою версию убийства президента Кеннеди.


Статьи о Довлатове

Сергей Довлатов как зеркало Александра Гениса. Опубликовано в журнале «Звезда» 2000, № 1. Сергей Довлатов как зеркало российского абсурда. Опубликовано в журнале «Дружба Народов» 2000, № 2.


Джон Чивер

В рубрике «Документальная проза» — отрывки из биографической книги Игоря Ефимова «Бермудский треугольник любви» — об американском писателе Джоне Чивере (1912–1982). Попытка нового осмысления столь неоднозначной личности этого автора — разумеется, в связи с его творчеством. При этом читателю предлагается взглянуть на жизнь писателя с разных точек зрения: по форме книга — своеобразный диалог о Чивере, где два голоса, Тенор и Бас дополняют друг друга.


Рекомендуем почитать
Дорога в бесконечность

Этот сборник стихов и прозы посвящён лихим 90-м годам прошлого века, начиная с августовских событий 1991 года, которые многое изменили и в государстве, и в личной судьбе миллионов людей. Это были самые трудные годы, проверявшие общество на прочность, а нас всех — на порядочность и верность. Эта книга обо мне и о моих друзьях, которые есть и которых уже нет. В сборнике также публикуются стихи и проза 70—80-х годов прошлого века.


Берега и волны

Перед вами книга человека, которому есть что сказать. Она написана моряком, потому — о возвращении. Мужчиной, потому — о женщинах. Современником — о людях, среди людей. Человеком, знающим цену каждому часу, прожитому на земле и на море. Значит — вдвойне. Он обладает талантом писать достоверно и зримо, просто и трогательно. Поэтому читатель становится участником событий. Перо автора заряжает энергией, хочется понять и искать тот исток, который питает человеческую душу.


Англичанка на велосипеде

Когда в Южной Дакоте происходит кровавая резня индейских племен, трехлетняя Эмили остается без матери. Путешествующий английский фотограф забирает сиротку с собой, чтобы воспитывать ее в своем особняке в Йоркшире. Девочка растет, ходит в школу, учится читать. Вся деревня полнится слухами и вопросами: откуда на самом деле взялась Эмили и какого она происхождения? Фотограф вынужден идти на уловки и дарит уже выросшей девушке неожиданный подарок — велосипед. Вскоре вылазки в отдаленные уголки приводят Эмили к открытию тайны, которая поделит всю деревню пополам.


Необычайная история Йозефа Сатрана

Из сборника «Соло для оркестра». Чехословацкий рассказ. 70—80-е годы, 1987.


Как будто Джек

Ире Лобановской посвящается.


Петух

Генерал-лейтенант Александр Александрович Боровский зачитал приказ командующего Добровольческой армии генерала от инфантерии Лавра Георгиевича Корнилова, который гласил, что прапорщик де Боде украл петуха, то есть совершил акт мародёрства, прапорщика отдать под суд, суду разобраться с данным делом и сурово наказать виновного, о выполнении — доложить.