«Скажи, а у Колмогорова было чувство юмора?» – «Да, но я только один раз видел, как он хохотал, вспоминая эпизод из юности. В двадцатые годы они жили за городом, добирались по непролазной грязи. Чтобы дойти до трамвая, надевали галоши и проделывали такой эксперимент; утром оставляли их на остановке, а когда возвращались, смотрели – галоши были на месте». – «Он был с «загибом», как Ландау?» – «Нет, скорее всего в нем было что-то юношеское, детское. Однажды, году в восьмидесятом, он лежал в больнице, и я ему читал воспоминания Вознесенского о Пастернаке. Там была пастернаковская строка: «Мне 14 лет и теперь уже навсегда». И Андрей Николаевич рассказал свою теорию. Он считал, что человек останавливается в своем внутреннем мире в каком-то возрасте, и чем раньше останавливается, тем он гениальней. Вот, сказал про одного математика, он – гений, остановился в возрасте пяти лет, когда кошкам хвосты откручивают… Я спросил Андрея Николаевича, а вам сколько лет? И он ответил – четырнадцать…».
«А тебе сколько?» – спрашиваю Абрамова. – «Мне? Думаю, восемнадцать».
Именно так, думаю я о своем друге, ему восемнадцать лет. Говорят, в нем столько юношеской наивности. Максимализма, когда касается дела. Ставит такую планку – ведь явно вроде недостижимую. Ему кажется, что мир, деятельность человека в нем строятся на очевидных основах, и нужно только, чтобы захотели другие, от кого это зависит. Но то, что те, от кого это зависит, не хотят или не могут, приводит его в состояние катастрофизма, печали, и тогда говорить с ним о чем-нибудь совершенно невозможно.
Вот опять сел на своего конька. «Послушай, – замечает Абрамов, – есть идея национального проекта по образованию. Нельзя больше ждать, посмотри, куда катимся. Почему Курчатов мог собрать коллектив, напрячь усилия… Почему мы не можем?» – «Но Саша, образование – не бомба, это же века…» – «Да» – соглашается он, но вижу, это его не убеждает.
«А почему Колмогоров – увожу в сторону к учителю, – обратился к иг коле? Какие у него были мотивы?» Абрамов думает. «Ты знаешь, это определенная загадка. Ему было шестьдесят лет, в самом расцвете сил, признанный лидер мировой науки, и вдруг ставит точку и переключается на педагогику. Тут может быть несколько объяснений. У него очень яркие впечатления жизни связаны со школой, частной гимназией Рейпен, где учился, с потелихинской. там работал в двадцатые голы. Второе – феномен математической школы, он внес в нее совершенно фантастическии вклад. Я думаю, что Андреи Николаевич чувствовал ответственность за науку, а поэтому не мог не заняться школой, сначала университетской, на мехмате, потом в интернате – физико-математической, а затем сфера естественно расширилась, он понял, что нужно заниматься школой вообще.
И еще вот что поразительно. Есть документ. Представь 1943 год. Эвакуация в Казани. Андрею Николаевичу сорок лет, он размышляет, что дальше».
Абрамов показывает мне тетради полувековой давности, почерком Колмогорова написано: «Календарный план того, как сделаться великим человеком, если на это хватит охоты и усердия». План поделен на десятилетия и расписан на 90 лет. Среди разных областей математики, задач, «истории форм человеческой жизни» и прочее запланировано: в сороковые – пятидесятые – «курс алгебры и элементарного анализа для школ», в пятидесятые – шестидесятые – «геометрия и тригонометрия для школ», в шестидесятые – семидесятые – «логика для школ».
И он все это реализовал? За одну жизнь?
Исправление ошибок
«Я думаю, что в следующем веке, – опять начинает Абрамов со своими утопиями. – новое в жизни будет связано с образованием. Потому что оно аккумулирует все проблемы. И как можно строить систему образования без понимания этой вещи?»
Неискоренимое абрамовское: вселенная, общество, государство, почему оно не обращается к человеку, почему не вкладывает такие же силы и средства в его образование, развитие, в его жизнь, какие вкладывает в смерть. Оно что, сумасшедший, самоубийца, наше государство? Уже до школы дошли, до учебника – разборки и перестрелки. Стреляют в издателей, педагогов, если пахнет хоть каким-нибудь деньгами.
«И потом вот еще что, – замечает Абрамов, – общие тиражи книг по сравнению с девяносто первым годом упали в четыре раза». – «Пик прошел». – «Нет, это мы зашли за красную черту. Ну, давай посмотрим на пике точки зрения прогресса – должно же было начаться очищение культуры. Семьдесят лет вранья и полной изоляции от мира – сколько же белых пятен надо закрыть, сколько всего издать. Должен быть резкий рост…».
Тут я начинаю понимать, что он имеет в виду Чем больше гласность, тем больше проблем, белых пятен, а мы же – это видно по прессе, – очевидно, остановились? «Какого черта остановились, – говорит Абрамов, – идем вспять…».
И приводит близкий ему пример. Они начали писать учебники по истории с древнего мира (хотя лучше продается история советского времени). Профессионалы говорят, что в истории что-то понимается минимум через пятьдесят лет после событий, когда стихают страсти, все как-то укладывается, набирают архивы. Но поскольку у нас в 1917 году историю перечеркнули, последний историк, подсчитывает Абрамов, на самом деле, успел добраться до Крымской войны 1854-1856 годов. Получается, что история для нас кончилась Николаем Первым. «А то, что мы знаем дальше, с конца XIX века, – делает Абрамов вывод, – это публицистика…».