Но теперь писем, кажется, почти не пишут; телефон, телеграф создают поколения говорящих, а не пишущих.
Ну и, конечно, собирать личный архив в тридцатые годы, да и позже, было занятием вообще опасным; каждая семья что-то скрывала — социально чуждого родственника, голосование за Троцкого или Зиновьева, да мало ли что еще — в стране вообще не осталось ни одного человека, который бы не был в чем-то виноват перед властью. Уничтожались фотографии, письма, любые знаки недавнего прошлого. Дневники, письма, которые сегодня приносят в Народный архив,— немые свидетели подлинного тихого героизма: не только умения создать эти тексты, но н мужества их сохранить.
При каждом обыске все это изымалось и бесследно исчезало. Трудно сказать, насколько осознанно, но власти тоже боялись накопления источников — между прочим, не напрасно. Я убеждена, что мощный корпус источников обладает собственным глубинным смыслом и с ним не так легко справиться, им не навяжешь любую концепцию, их не втиснешь в любую схему — они умеют сопротивляться.
Сейчас, когда уже нет Единственно Верного Учения об Объективных Законах Истории, а новые теории только создаются, эта способность источников к самостоятельной жизни в науке особенно ценна. Опираясь на них, можно проводить сравнительные исследования по нескольким странам; можно их изучать, вступая с ними в диалог как с равным партнером.
— То есть опять-таки «одушевляя» источник? Вы говорили, что этот подход уже разрабатывался на рубеже прошлого и нынешнего веков...
— В философии и в русской историографии; но он определенно не был тогда доминирующим. Тем не менее сегодняшнее отношение к источнику, действительно, не содержит в себе чего-то абсолютно нового; это скорее возвращение к определенной традиции, которая все это время в какой-то степени сохранялась в стенах Историко-архивного института (не случайно Народный архив появится именно здесь).
Русской мысли органична идея Гегеля о нереальности — единичного: оно как бы не обладает полнотой реальности. Идея русской философии — всеединство: единичное может быть понято только как сторона целого. В этом, наверное, особенность и нашего исторического знания, и даже нашей культуры вообще: русскому человеку непременно надо представить все в целом. А ведь это гегелевская идея: любое явление может быть понято как сторона общего, которое является нам через конкретный факт, пусть это будет мировой дух или еще что-то.
Сегодня есть много направлений и школ в изучении истории повседневности; у нас принято равняться на англофранцузскую традицию, но мы не можем ее реализовать хотя бы потому что, как я говорила, слишком мало источников. Их мало и для глобального понимания истории в немецком духе (который все-таки, я думаю, нам ближе, чем англо-французские подходы).
Возможно, поэтому столь сильны были методологические рефлексии рубежа веков. Методология истории как особая сфера научной мысли возникает тогда, когда осознается противоречие между ограниченностью Источниковой базы и целостностью исторического процесса. Как из агрегата обрывков, различных частей получить целостное знание? У нас очень характерная фигура, например, Хомяков, который пытается интуитивным путем создать картину всеобщей истории, апеллируя к лингвистическим данным; вот это — направление русской мысли. Я думаю, наш оригинальный источниковедческий подход надо сохранить, используя все достижения истории ментальности, истории быта, истории повседневности — французской школы, немецкой школы. Российское направление в источниковедении вполне оригинально и в других подходах не повторяется.
— Вы имеете в виду линию Лаппо-Данилевского?
— Да, тем более, что Александр Сергеевич Лапло-Данилевский сыграл в нашей исторической науке совершенно особую роль: он выделил источниковедение в самостоятельную дисциплину и сделал это накануне революции, то есть удивительно вовремя: образовалась как бы идеологически нейтральная территория, на которой можно было спасаться российским историкам — и профессионально, и физически.
Именно он считал необходимым вступить в диалог с культурой прошлого через исторический источник, пытаясь воспроизвести одушевленность его создателя. И предложил три конкретных способа, как понять Другого, из другой эпохи: вживание, ассоциирование и заключение по аналогии. Способность к вживанию (переживанию), к ассоциациям очень важна для культуры в целом, не только для науки — и в быту, и в искусстве. Кстати, было что-то в те времена в российской атмосфере, способствующее именно такому ходу мысли: одновременно с теорией Лапно-Данилевского создает свою систему режиссуры Станиславский; вся она построена на том, что актер должен ассоциировать себя с персонажем — тоща он сможет вести себя на сцене так, что это будет понято зрителем точно по смыслу спектакля.
— Вы полагаете, эти механизмы будут работать и для массовой читающей публики, когда она познакомится с материалами Народного архива?
— Возможно, рядовому человеку проще понять другого носителя того же «обыденного» типа сознания, пусть и из иного времени. Это чрезвычайно важно еще и потому, что европейская культура (а мы, определенно, ее часть) — это в принципе культура историческая. Нам для того, чтобы воспринять, например, произведение искусства, обязательно надо знать, когда оно создано, так что и тут необходимо умение вживаться в другие эпохи, ассоциировать себя с ее людьми. Третий способ — заключение по аналогии — это уже чисто научное, это для исследователя. А вот воспитывать в себе способность к ассоциированию, кажется, особенно легко на истории повседневности.