Нашлись у Веры и стаканы, она обдуманно начинала свою тут работу. Бутылки будто сами отворились, забулькало в стаканах. Разливал Андрей, выверял, чтобы поровну, Семен, а Стасик только смотрел, учился. Разобрав стаканы — Вера тоже взяла водку, — все поглядели на Павла. Без его первого слова никто бы не посмел сейчас выпить, хотя истомились мужички, губы прикусили.
— Поехали! — сказал Павел. — Пропаду я с вами!
Андрей собрался было снова налить.
— Нет, это все заберете с собой. — Павел был непреклонен. — Обычай соблюли, а теперь работать. Ящики тащите, а за ними коробки.
— Понимает! — одобрил Семен. — Портвейн тоже можно взять?
— Нужен он мне! — сказала Вера. — Но только вы сначала перетаскайте все.
— Хозяйка, обижаешь! — сказал Андрей. — Вперед, братва!
«Трио» кинулось завершать работу. Они спешили, они мелькали, они по ходу дела рационализировали, добиваясь рекорда в скорости, в труде. Причудливо они были одеты. Не трудяги, не работяги, а бедолаги. У каждого в одежде сохранилось что-то от прошлого, от иной судьбы. Семен поверх грязной рубахи имел хорошего кроя жилет, у него были брюки дудочкой, те самые, против которых боролись давным-давно, но впрочем, недавно, как против заморской эпидемии. Андрей был в костюме, изжеванном, как вся его жизнь, но почти модном сегодня, с узкими лацканами. Стасик торчал из отроческой поры тренировочного костюма, обут был в заграничные кеды, выброшенные каким-нибудь маменькиным сынком-акселератом по ветхости.
Работа подошла к концу, еще десятка перекочевала из руки Павла в руку Андрея, и так, чтобы всё «трио» видело эту десятку.
— До завтра, — сказала Вера. — В это же время. Абрикосы могут завезти. Еще консервы.
— Будем! — слитно откликнулось «трио» и исчезло.
— Через годик и я с ними побегу, — сказал Павел.
— Не выпущу!
— Разве что не выпустишь.
— А теперь за работу, Паша.
— Покажи накладную.
— Зачем она тебе? По два рубля за час расхватают.
— А в накладной? Покажи.
— Ну, полтора, рубль двадцать. Два сорта прислали.
— Так и будем торговать. Иначе нас на неделю тут хватит.
— Трусоват ты, как я погляжу.
— Трусоват, трусоват.
— Ты же сорок рублей уже отдал. Проторгуешься!
— Это так, — усмехнулся Павел. — Отдал, как вор, а работать хочу, как честный. Не сходится, это так.
— Знаешь, давай я поторгую. Ты еще и не оформлен, заявления твоего еще нет. Ты только рядом побудь, чтобы видели, что есть около меня человек. Если что, спрос будет с меня.
— Так не пойдет. Кто я, по-твоему?
— Павел Шорохов. Бывший знаменитый директор крупнейшего гастронома. Бывший заключенный. Бывший змеелов. Мой любовник. Тоже, может быть, бывший?
— Жаль, что они всю водку унесли. Жаль.
— Я открываю, Паша. Люди сходятся, покупатели. Первые!
— Что ж, открывай.
Между открытием и закрытием торговли прошло не больше часа. Вера была права. И никто из покупавших не усомнился в цене, одного боялись, что не хватит или что в следующем ящике слива будет похуже. Павел вскрывал ящики. Он скинул пиджак, засучил рукава, Вера велела ему нацепить передник — она и передник для него припасла, — что ж, так и работают на подсобке: открой, принеси, унеси. А затем награда: бутылка.
И когда кончились сливы, когда последние и уже незадачливые покупатели, скользнув обиженными глазами по коробкам с ненужными им консервами, ушли, Павел, шутя, потребовал этой бутылки:
— Хозяйка, с тебя причитается.
— Все тебе будет, Пашенька, все! — В ней еще жил азарт, она сладко пропахла сливой, она готова была на все, хоть немедля. — Здесь? Сейчас? Она огляделась, ища хоть какой-нибудь затененный уголок, она не шутила. Одно стекло. Хоть бы какая-нибудь подсобка была, загородочка. Построим!
— Да, а пока нас могут не понять, — усмехнулся Павел.
— Перерыв! Нет, магазин вообще закрывается! Эти консервы никому не нужны! Идем! — Липкой, сладкой рукой, пропахшей сливой и деньгами, богом и чертом, она притянула за подбородок к себе Павла, целуя его, впиваясь в него сладкими губами.
Сгребли, не считая, выручку в хозяйственную сумку, сдвинули ставни, навесили замки и бегом, бегом, да, почти бегом, — к красному дому, жаркому, манящему, сулящему.
Потом уже, когда отделились друг от друга, когда снова только стук сердца в ушах, когда снова дивился высокому потолку, на Павла вдруг такая нахлынула печаль, такая тоска, что хоть криком кричи, как от боли, от страшной боли, как кричал Петр Григорьевич.
— Что с тобой, миленький? — Она этот крик услышала в нем, хоть он и сдержал его в себе, прихватил. — Хочешь выпить? — Она бесстыдно перелезла через него, голая вступила в прорвавшуюся в щель занавесок яркую полосу света, тут теплей ей было идти, она совершенно не заботилась, что ее рассматривают, а может быть, заботилась, чтобы ее получше рассмотрели и трезвыми, отпылавшими глазами. Только очень уверенные в себе женщины не страшатся таких трезвых мужских глаз. Она не страшилась.
Ее комната, пока Вера хозяйничала у бара, Павел оглядел ее комнату, в первый раз всмотрелся во все, что окружало ее, к чему она прикасалась, мимо чего проходила, — вся мебель, все вещи здесь, они были предназначены служить чувственному, нагому этому телу, они ожили от наготы своей хозяйки. Зеркала, много было зеркал. Она все время была видна со всех сторон. Она стояла к нему спиной, а он видел ее руки, достающие бокалы, она пошла к нему, а он видел ее спину, ее бедра. Красного дерева комод был изогнут, как ее бедра. Две старинные картины на стене продолжали их сюжет, там тем же занимались нагие дамы и нагие кавалеры, чем и они сейчас занимались, но на картинах чуть-чуть стыдились все-таки. В зеркалах и себя он узрел. Не узнал сперва в этих подушках — сухотелого, напрягшегося, но поверженного в мягкое.