Валентина, не приподнимая наклоненной головы, сделала движение и взглянула на дверь.
У порога стоял Звягин.
В самой ранней молодости Валентина не была очень красива. К ее лицу не шли свежие, яркие краски, выражение детскости и наивности. Теперь, приближаясь к тридцати годам (ей минуло двадцать восемь), она вся сделалась значительнее, грациознее, черты лица стали тоньше, нежнее, около глаз легли тени, которые сделали взор серьезнее, глубже, но и живее. Глаза были очень большие, даже слишком большие, делавшие все лицо неправильным, широким вверху при маленьком, узком подбородке и таком же маленьком рте с неяркими, розовыми губами. Брови над этими светло-карими, почти золотыми, глазами поднимались тонким и ровным полукругом, длинные, совсем черные, как и волосы, которые были волнисты и нежны. Видно было, что они завиваются сами, потому что короткие пряди спереди, закручиваясь мягко и упорно, прилегали плотно к слегка сжатым вискам. Небольшой нос, цвет кожи бледный, не то смугловатый, не то желтоватый, без румянца, широкие плечи при особенно тонкой талии, руки, большие и красивые, — все делало Валентину заметной. Она казалась простодушной, когда сидела, не двигаясь, слушала что-нибудь, открыв глаза и не переводя взгляда. Но стоило ей засмеяться, даже улыбнуться, золотые глаза суживались, она делалась непонятной, непроницаемой, женственно-лживой и особенно прекрасной. Все неверное и неясное, тайное — имеет над нами силу. Может быть, женщина сама не знает тайны, которую кажется, что она скрывает. Но есть призрак, ощущение тайны, и потому женственность так привлекательна.
Выезжая, Валентина одевалась в темное, но дома она любила светлые, порой даже яркие цвета. Теперь на ней было бледное розовое платье, сшитое гладко, почти обтянутое. Она избегала висящих, широких пеньюаров, они скрывали ее девически тонкий стан. Розовый бархат не имел ни малейшего желтоватого или фиолетового оттенка: он был очень мягок и очень бледен, даже с беловатым, серебристым налетом там, где ломался на складках. Отделки никакой не было. Только у самого горла виднелась пушистая и блестящая полоска собольего меха.
Лучи лампы падали прямо на руку, слегка обнаженную, потому что рукава не доходили до кисти, на темную, склоненную голову. Прежде чем она обернулась, Звягин увидел ее профиль с опущенными ресницами. В этом профиле, в линии высокого лба и сжатых губ не было простодушия.
Когда мысли Звягина ему особенно нравились, казались красивыми и замечательными — он обращался с ними заботливо, нежно, со старанием произнося в уме каждое слово. Так именно он подумал теперь, глядя на Валентину:
«Никогда, ни в одном лице я не встречал подобного соединения жестокости и печали. К чему приведет это странное слияние?»
— Это вы? — сказала Валентина. — Я вас не ждала.
В голосе ее было что-то неуловимое, но нехорошее, может быть, то чувство, которое накануне у Лукашевича заставило ее отстранить складки платья, когда она проходила мимо Звягина.
Звягин приблизился, торопливо и мелко ступая, и протянул руку.
— Да, вы не ждали. Простите меня, Валентина Сергеевна, но нам нужно поговорить.
Валентина пожала плечами.
— О чем говорить? Кажется, между нами всегда все было так ясно.
Звягин сел на кресло сбоку, у стола. Камин был теперь против него. Громадное, безмолвное пламя, дрожа и прыгая, бросало темно-красные отсветы на лицо Звягина. Странные тени от колебаний пламени набегали и сбегали с этого лица, которое, казалось, меняло свое выражение и с каждой переменой делалось некрасивее, взволнованнее и злее.
— Нет, не все было ясно между нами, Валентина Сергеевна, — проговорил Звягин. — Но теперь я оставляю прошлое, я хочу знать все, я не могу не знать, и вы сжалитесь надо мною и скажете мне, что происходит в наших отношениях последнее время? Вы не будете отрицать, что они изменились.
— Вспомните, — прервала Валентина, чуть-чуть улыбнувшись, — что мы всегда не ладили и больше времени тратили на ссоры, чем на дружбу…
— Да, ссоры были, но никогда такого холода…
— Что же вы от меня хотите, Лев Львович? Вы знаете — я вас не люблю. Ссорились мы всегда, а что в отношениях есть перемена — то ведь это понятно, я сама все время меняюсь, расту, живу.
— А я? Что же будет со мной? — почти вскрикнул Звягин. Голос его, повышаясь, делался неприятным, визгливым. — Зачем столько лет, столько времени… Вы говорите, что в наших отношениях все ясно. Не было между нами полной ясности, и не может ее быть с вами, Валентина Сергеевна. О, эти ваши вечные изменения!.. Ваши противоречия дают мне такой ужас, когда я их вижу…
Валентина остановила Звягина движением руки, встала и прошлась по комнате. Длинный бархатный шлейф розового платья, с узкой полосой меха внизу, проволокся по ковру. Валентина была немного взволнована, но очень владела собой и через секунду ответила спокойным, даже веселым голосом:
— Удивляюсь я вам, Лев Львович. Вы не хотите понять самых простых вещей. Если мы начнем считаться, то и у вас, несмотря на всякую святость вашей великой любви ко мне, найдется немало грешков неискренности и других против меня же. Но считаться я не хочу — сохрани Боже! Ведь мы оба свободны и прежде и теперь в нашей дружбе. Вы знаете меня столько лет, знали меня и при жизни мужа. Я тогда была еще не человек, совсем девочка. И неужели я должна застыть в одном состоянии — и не сметь меняться? Я не виновата, что у меня открываются глаза каждый день, каждый час. Я иду, я двигаюсь. Я меняюсь, потому что это — дорога. Вы говорите, что я стала холоднее к вам и не повторяю прежних прекрасных слов. Ну как мне быть, Лев Львович, если я теперь искренно думаю, что мы не товарищи, что мы все отдаляемся, что ссоры наши даже не чаще, а как-то преснее, потому что у нас мало общего. Вы все тот же, совершенно такой же, как десять лет назад. Таковы же ваши занятия, ваши мысли до усталости похожи на прежние, так же вы сердитесь, так же любите — и никогда не изменяетесь… разве только изменяете, и эти ваши измены все в одном кругу… Прежде мы больше подходили друг к другу — теперь меньше. Поймите, ну как же мне быть? Ведь я не виновата…