Жареный петух - [19]

Шрифт
Интервал

***

Вообще-то, как уже недвусмысленно сообщалось, я покусился на летопис­ный очерк о Краснове, своем друге, а в связи с ним и о Каргопольлаге, о благословенном ОЛПе-2 — Афинах мира, где к началу пятидесятых годов сгруди­лось больше выдающихся умов, чем в солнечной Греции в век Перикла, и если я так долго не переключаюсь со своей особы, то только потому, что о себе пи­сать проще. Можно ведь и не справиться с поставленной задачей. Можно всю жизнь смотреть в потолок, созерцать его, но так и не понять, каким образом Краснов в столь неблагоприятных условиях, как лагерь, смог оседлать и взнуздать великую идею, дать ей неожиданное, дальновидное, пророческое истолкование. Отметим, что изложение и описание внешних условий быта не сулят понимания идеи. Хотелось бы эти слова подчеркнуть жирно. Отнюдь не значит, что мой друг был всего-навсего далек от действительности, предрас­положен к абстрактным, метафизическим построениям, в чем-то был подсле­поват. Не буду отрицать, что отчасти это так. А быть может, для того, чтобы видеть, как орел, дальнее, идею-образ, и надо быть дальнозорким. В земных, суетных делах был подслеповат великий астроном Тихо де Браге — о чем полно анекдотов. Бесспорно, имеется разлад и раскол между повседневными несносными реалиями лагеря, опытом, который волей-неволей должен был стяжаться по мере того, как мой башковитый друг адаптировался к экстра­ординарным условиям и глубинным, метафизическим осмыслением, оформле­нием этой эмпиреи в головную теорию, которая запросто могла разворотить мозги любому, которая до сих пор вызывает мое подлинное восхищение. А знаешь ли, читатель (может быть, этого ты и не знаешь), что все великие философские концепции создавались как результат внутреннего озарения, а не под влиянием повседневного опыта и жалкого житейского быта. Я был крайне смущен, когда взял в руки историю философии (поневоле: греки стали моей специальностью, пришлось продираться и сквозь их интеллектуальные построения), прочитал о Фалесе, которого древние причислили к семи вели­ким мудрецам: мудрость Фалеса сводилась к тому, что он учил, что все состоит из воды. Ну это же явно не так! Какая-то глупость! Может быть, надо мною шутят. Может быть, это надо понимать как-то аллегорически, ну не прямо из воды, а... словом, как-то иначе. Одна моя знакомая, открыв Гегеля, сказала: или я дура, или Гегель. Все, значит, состоит из воды. Нет, нам, русским этого не понять! Почему именно из воды? У Гомера куда ни шло: "Река Океан, от коего все родилось". Еще больше испугал меня Парменид, который уверенно отрицал реальность изменения, развития, движения. Движения нет. Неле­пость. Как это можно серьезно говорить? В чем мудрость? Оказывается, если бы вы сказали Пармениду, что видите движущиеся предметы, что факт нали­чия движения вам гарантируют ваши органы чувств, он бы вам возразил: "Нет, с помощью аргументов разума обсуди ты предложенный мною спорный вопрос". Значит, и Фалес, и Парменид, отлично понимали, что их философия находится в явном, кричащем, нахальном, веприличном противоречии с пов­седневным опытом простых людей, человека с улицы, неизощренного в любомудрии. Великая философия греков дерзко, смело противопоставлена образному, предметному, чувственному восприятию мира: она представляет собою результат интеллектуального осмысления бытия, плод могучих абст­ракций. Это философия впервые в истории человечества декларировала абсо­лютную автономность мысли. Она больше ценила внутреннюю логическую непротиворечивость, последовательность, чем совпадение с той картиной дей­ствительности, которую лепят нам пошлые чувства. Увлекаясь греками, я не раз и не два вспоминал о Краснове, вспоминал дерзкие, высокомерные, интел­лигибельные, выигрышные концепции моего славного, несравненного друга.

Эй, ямщик, не гони лошадей! Избежим крутых виражей фабулы, не будем перемахивать барьеры, форсировать изложение, забегать вперед, пренебре­гать мерой, воспетой великими эллинами, а равно и последовательным чином внешних ситуаций и обстоятельств, которые тесною толпою обступили ново­испеченного лагерника, юного, дерзкого бесстрашного философа.

Вы, благосклонный читатель, поди, не раз слыхивали, что лагерная хмарь и фантасмагория начинается чистилищем: карантином. Это так. В карантине я впервые увидел новые денежные знаки.

Нас с Красновым на работу почему-то не гоняли, позабыли, что ли. Погод­ка выдалась пригожей во всех отношениях: безветренно, теплынь. Млеем на нетомящем архангельском солнышке у барака, баклушничаем, предаемся последнему пузогрейству и спиногрейству. Краснов разоблачился до пояса, нацелил малокровно-мертвенную спину лучам любезного августовского, неведомого солнца. Я зажмурился, пребываю в полузабытьи и бездумье, на­скреб с трудом энергии, чтобы положить хер с прибором на звезду пленитель­ного счастья и не дурманить мои зэчьи мозги привязчивой, не знающей гра­ницы, прожорливой мечтой-грезой о несбыточной, уплывшей из жизни воле, о нормальной, простой человеческой жизни, а эта хитрая, непокорная греза того и гляди подкрадется, прорвется, тяпнет и утащит фантазию прочь от грубой, твердой почвы, унесет, как унес орел Ганимеда, в сияющую обитель света, туда, где "нет опоры живому телу". Ни о чем не думать, не думать, глав­ное, о завтрашнем дне, который, как говорится в древней книге, "сам о себе позаботится". Жизнь полетела под откос, пошла сикось-накось. Впереди корячится лагерь. Его же царствию не будет конца. У меня очень даже полу­чалось: укрощал фантазию и пустые мечтания. Царство Божие внутри нас. Забывался. Чувствовал себя отлично. Без ложной скромности скажу, что моя психика уравновешена. Не ведаю, что такое тоска, не склонен к меланхоли­ческой созерцательности, умею легко, спокойно засыпать, не думать о девоч­ках на сон грядущий, как некоторые. При невзгодах я, как эластичный мысля­щий тростник, сгибаюсь, но не унываю: пройдут громы и молнии, я опять, в отличие от дубов, выпрямлюсь. Паскаль, Тютчев уподобляет человека тро­стнику. Значит, милый читатель, мы в карантине. Представь. Новенький за­бор, запах свежего теса: забор отделяет мужскую зону от женской. Почему-то в одном месте забора доски всегда оторваны: дыра. Каждую неделю дыру за­шивают, но она вновь и вновь, как по щучьему велению, образуется на прежнем месте. Доски не держатся здесь: сами собой отлетают. В амбразуру удобно нырнуть глазом, усмотреть, что там, за забором, делается, и, если бы ты, чита­тель, туда нацелил изголодавшийся, тоскливый глаз, то увидел бы, как там в некотором отдалении с ленивой грацией крупных хищниц шастают зэчки, бабьё — "наши женщины". Они постарше нас с Красновым, им под тридцать, а в общем кто их разберет, тучногрудые, донельзя широкобедрые, сдобные, перезрелые халды, лахудры, кикиморы; как в песне: "Моя милка сто пудов, не боится верблюдов!". Так видит этих женщин Краснов. Я бы рискнул на­звать их цветущими женщинами. Тициановский, зрелый тип женщины для Краснова не существует. В глубине души он не верит, что таких женщин во­обще кто-нибудь может любить настоящей любовью. Там, за забором, для Краснова зряшный, несуществующий мир. Не интересно. К тому же эти фефелистые тетки блудливы, неразборчивы, как кошки: каждую ночь меняют "мужей". Об одной — "красючка, век свободки не видать"— наш брат зэк судил с нескрываемым восхищением, переходящим прямо в испуг: ненасытна, десяток за ночь пропускала. У нас междусобойчики и дрязги. Кому первым на Зойку сигать, а кому вторым. Кто последний? Очередь, записывались. Не для Краснова, не для меня.


Еще от автора Евгений Борисович Фёдоров
О Кузьме, о Лепине и завещании Сталина и не только

Евгений Федоров— родился в 1929 году в Иваново. В 1949 году, студентом 1-го курса филологического факультета МГУ (искусствоведческое отделение), был арестован по обвинению в групповой антисоветской деятельности и приговорен к 8 годам исправительно-трудовых работ в лагерях общего типа. В 1954 году реабилитирован. Окончил МГУ в 1959 году. Автор книг “Жареный петух”, куда, кроме одноименной повести, вошли еще две: “Былое и думы” и “Тайны семейного альбома”, а также цикла повестей “Бунт”. Печатался в журналах “Нева”, “Новый мир”, “Континент”.


Проклятие

Публикуя в № 95 повесть Евгения Федорова “Кухня”, мы уже писали об одной из характерных особенностей его прозы — о том, что герои его кочуют из одной повести в другую. Так и в повести “Проклятие”, предлагаемой ниже вниманию читателя, он, в частности, опять встретится с героями “Кухни” — вернее, с некоторым обобщенным, суммарным портретом этой своеобразной и сплоченной компании недавних зеков, принимающих участие в драматическом сюжете “Проклятия”. Повесть, таким образом, тоже примыкает в какой-то мере к центральному прозаическому циклу “Бунт” (полный состав цикла и последовательность входящих в него повестей указаны в № 89 “Континента”)


Рекомендуем почитать
Гайдебуровский старик

Действие разворачивается в антикварной лавке. Именно здесь главный герой – молодой парень, философ-неудачник – случайно знакомится со старым антикваром и непредумышленно убивает его. В антикварной лавке убийца находит грим великого мхатовского актера Гайдебурова – седую бороду и усы – и полностью преображается, превращаясь в старика-антиквара. Теперь у него есть все – и богатство, и удача, и уважение. У него есть все, кроме молодости, утраченной по собственной воле. Но начинается следствие, которое завершается совершенно неожиданным образом…


Сайонара, Гангстеры

Чтобы понять, о чем книга, ее нужно прочитать. Бесконечно изобретательный, беспощадно эрудированный, но никогда не забывающий о своем читателе автор проводит его, сбитого с толку, по страницам романа, интригуя и восхищая, но не заставляя страдать из-за нехватки эрудиции.


Alma Matrix, или Служение игумена Траяна

 Наши дни. Семьдесят километров от Москвы, Сергиев Посад, Троице-Сергиева Лавра, Московская духовная семинария – древнейшее учебное заведение России. Закрытый вуз, готовящий будущих священников Церкви. Замкнутый мир богословия, жесткой дисциплины и послушаний.Семинарская молодежь, стремящаяся вытащить православие из его музейного прошлого, пытается преодолеть в себе навязываемый администрацией типаж смиренного пастыря и бросает вызов проректору по воспитательной работе игумену Траяну Введенскому.Гений своего дела и живая легенда, отец Траян принимается за любимую работу по отчислению недовольных.


Нечаев вернулся

Роман «Нечаев вернулся», опубликованный в 1987 году, после громкого теракта организации «Прямое действие», стал во Франции событием, что и выразил в газете «Фигаро» критик Андре Бренкур: «Мы переживаем это „действие“ вместе с героями самой черной из серий, воображая, будто волей автора перенеслись в какой-то фантастический мир, пока вдруг не становится ясно, что это мир, в котором мы живем».


Овсяная и прочая сетевая мелочь № 13

В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.


Краткая история тракторов по-украински

Горькая и смешная история, которую рассказывает Марина Левицкая, — не просто семейная сага украинских иммигрантов в Англии. Это история Украины и всей Европы, переживших кошмары XX века, история человека и человечества. И конечно же — краткая история тракторов. По-украински. Книга, о которой не только говорят, но и спорят. «Через два года после смерти моей мамы отец влюбился в шикарную украинскую блондинку-разведенку. Ему было восемьдесят четыре, ей — тридцать шесть. Она взорвала нашу жизнь, словно пушистая розовая граната, взболтав мутную воду, вытолкнув на поверхность осевшие на дно воспоминания и наподдав под зад нашим семейным призракам.