Внуки с явным нетерпением внимали внушениям Онисима. Один даже воскликнул: «Э, уж будет бы…» – и присовокупил к тому еще довольно едкое словцо, но Онисим до конца сохранил невозмутимость.
– Я подойду ужо! Послежу… Старайтесь! – серьезно заключил он свою реплику.
Мы тронулись и внезапно очутились во тьме. Кобыла недовольно фыркнула. Колеса беспокойно запрыгали по пашне. Онисим осенил себя размашистым крестом и внушительно крякнул.
– Никак нельзя без страху! – сказал он, когда уж мы далеко отъехали от костра.
Я промолчал.
– Без страху по нонешним временам никак невозможно, – повторил он настоятельно.
– Отчего же?
– Народ ноне стал отчаянный. Ноне такой стал народ – не подходи к нему. Зверь народ. Ни совести в них, ни страху. Вы вот, позвольте посмотреть, внуки мои, – известно, я слежу, я наблюдаю, – но только, не будь меня, тебе бы пришлось бы в поле заночевать. Малый молодой, он об чем теперь думает? Ему было бы одно теперь: как-никак барина изобидеть. Я вам про себя скажу. Меня господа знают. Заехал как-то ко мне мировой. (Я житель хороший; я принять могу; кабы не далеко, я бы тебя принял, – далеко.) Ну, заехал он, а Васька идет мимо, – шапки не ломает, а? Я говорю ему после: «Что ж ты, говорю, Васька, об себе думаешь, что ты шапку, собачий сын, не ломаешь?..» – Эх, лучше и не говорить!..
И Онисим тяжко вздохнул.
– Никакого уважения нет! – продолжал он немного погодя. – Отец ежели духовный – вроде как наплевать ему; купец – купцу и названья опричи нет, как аспид толстопузый… Что же это такое?.. Ну, это, положим, так; ну, положим… Потому насчет ежели благородства, этого нет у них… Но возьмем теперь господина. Как же это так? У иного, может, чинов сколько, а? И как же это шапки не ломать, а? – Он несколько подумал и затем добавил грустно: – Отчаянный народ!
Мы выехали на межу и поехали шагом. Тьма теперь прояснилась перед нами, и глаза свободно отличали холмистую поверхность земли от неба.
– Я вот вам про себя скажу… – начал опять Онисим, на этот раз впадая в несколько умиленный тон. – Я гласный. Я гласный, а во мне этого нет, чтоб зазнаваться, например. Я знаю – господину я нужен. И я уважаю. Ты посмотри теперь в земстве на меня. Я смотрю. Как чуть поднялся ежели Назар Назарыч, я уж понимаю, я встал. И опять я наблюдаю. Я, например, вижу, куда господин клонит. Господин говорит, а я слежу. А проговорил он, я встану и говорю, например… «Господа гласные, говорю, так и так»… А господин рад. С того мне и почет от господина. Я, брат, к какому барину ни приеду, мне везде почет. А почему? – Потому: нет во мне гордыни этой. Не занимаемся мы этими делами. Я так рассуждаю: ну, гласный я. Ну, и захотел ежели я мировому там аль Назар Назарычу неудовольствие какое сделать. Это я могу, чтоб неудовольствие, дело это нехитрое. Ну, а после того? После того прямо я вроде как оглашенный. Не токмо мне почету тогда, али в хоромы к себе, али там ручку протянуть, – напротив того, каждый меня по шее может съездить. С нашим даже удовольствием засветит по шее!.. Везде ум. Я вот веду свое дело, и меня почитают. Ты вот погляди: приедем мы теперь к Михею, – целовальник вот в Жигулевке, – ты погляди, как Михей завертится. А отчего? Оттого – господа меня знают. Гласный гласному рознь. Я, брат, какой гласный? Я прямо за господами наблюдаю. Услугу им ежели, это прямо Онисим. Ты вот погляди – выборы подойдут. Онисим-то мужик, а Онисима на руках носят. Иного, может, барина к Назар-то Назарычу не пустят, а Онисиму первое место. И я это знаю, я верен. Через мои руки, может, тысячи прошли, а я верен. А то есть такие из нашего брата: придет в город, отсидит как на барщине, например, и попрется не солоно хлебавши. Это дураки. Есть еще и из писарей. Из писарей, те, как-никак, в члены норовят. Хорошие тоже есть ребята – важно угощают!..
Тут дрожки наехали на что-то и прыгнули. Онисим остановился. Но, помолчав немного, он снова продолжал:
– Ты не гляди – мужик я. Я, брат, в город приеду – не выхожу от господ. Ноне к одному, завтра к другому. Так и хоровожусь, как на празднике! Люблю я это… Эх, хорош обиход господский! – Онисим даже сплюнул от восхищения. – Теперь, взять еду у них ежели – эх, важная есть еда!.. Аль опять водки поднесут, например…
И он замолчал в раздумье. Вдали замелькали редкие огоньки и глухо залаяла собака.
– Жигулевка! – объяснил Онисим и, как-то странно пожевав губами, произнес, умиленным тоном: – А что, хотел я вас спросить: водка есть нальешь ее, так иголками она, иголками… Знаешь, в ключе иной раз? Так тебе и выворачивает, так и выворачивает, например… Ты знавал такую водку?.. Я пивал. Летось Марка Панфилыча выбрали в мировые, он меня этой водкой угостил. Шесть целковых она! И сладка, брат… Эх, сладка, пропасти на нее нету!.. – И Онисим опять сплюнул.
Мы миновали сонную деревушку и подъехали к кабаку. В кабаке тоже собирались спать. На нашу просьбу отворить двери вышел с фонарем в руках босой и полураздетый Михей. Это был ражий чернобородый мужик с толстым лицом цвета раскаленной меди и с раздраженным взором. Впрочем, он, тотчас же как узнал Онисима, переполнил взор этот благосклонностью. Мы вошли. Полногрудая Михеева супруга проворно юркнула за перегородку, придерживая высоко оголенной рукою распахнутую сорочку. В комнате пахло водкой и однообразно трещал сверчок. По чистому сосновому столу задумчиво бродили тараканы.