Завеса - [19]
Есть такой экзистенциальный страх на тех глубинах, которых достиг АРИ и на которых в трепете собственного существования видишь соревнование с Божественным текстом, как не прощаемый грех. Ученик такой ответственности не несет, ибо автоматически записывает Учителя, и ему, ученику, закрыты смертельные глубины лурианских идей сотворения Мира.
Быть может, думал Орман, и я такой прилежный ученик или притворяющийся им, чтобы приподнять Завесу.
Ближе собственной сонной жилы
Кураторов Васи теперь весьма интересовало, что пишут французы и немцы о происходящем в Чехословакии.
Орман засиживался допоздна под зеленой лампой, веселясь карикатурам в неожиданно ставшей вольной чехословацкой прессе. Вот, указующий в будущее палец, перевязанный бинтом. Вот, стоящий на трибуне, лишенный индивидуальности тип толкает речь: мы никому не позволим руководить нацией… кроме нас.
В таком покое, думал Орман, зреют семена будущих потрясений, но какое он имеет к этому отношение, прилежно переводя палачам все это, чреватое начатками истинной свободы?
Опять накатило омерзение к себе, стало трудно дышать от собственного ничтожества. У него уже бывали такие приступы.
Тошнотой прорывалось словоблудие в статьях, которое, кажется, уже обернулось второй его натурой.
Когда он успел так опуститься, выпестовав в себе ставшее хроническим неумение защищать своих друзей, когда они его об этом не просили?
Надо было срочно бежать домой, ощутить прикосновение жены. Она узнавала его состояние по непривычно повышенной бодрости и остекленевшему взгляду.
Ночью он в ужасе проснулся с почти смертельным ощущением того, насколько разрушительно действует на него эта зависимость от вежливых костоправов. К горлу подкатывало отвращение к себе, ко всем философским изысканиям, словно бы они были лишь прикрытием этого убегания от самого себя.
Спасением было лишь спящее рядом существо – жена.
Он никогда не называл ее по имени, часто меняя всякие ласкательные словечки, чтобы они не приедались, но лишь взгляд на нее внушал, что он жив и может еще спастись.
Назвать ее по имени означало для него отчужденность, ибо она была ближе ему всяческого имени, ближе собственной его сонной жилы.
Это было воистину единственным чудом в его жизни после отчаянного разрыва с Таней, черного провала – дверей клиники, куда он ворвался за ней, и перед ним обрывались клеенчатые завесы кабинетов. Как обрыв дыхания, он внезапно осознал, что она жертвует их еще не родившимся ребенком, о существовании которого он и не подозревал.
Почти на грани самоубийства, он бежал в командировку в Тбилиси, часами, окаменев, стоял у распахнутого окна гостиничного номера, в нескольких сантиметрах от исчезновения – только перемахнуть подоконник – и ветер с Кавказских гор, прохладный, лермонтовский, шевелил волосы, как шевелил пряди на лбу убитого у подножья Машука поручика. В какой-то миг той черной смоляной ночи, спасением, потусторонней слабостью пронзила Ормана мысль: в Священном Писании, начиная с момента, когда Иаков борется с Ангелом, иудей и Бог стоят на равных, лицом к Лицу, и в этой борьбе высочайшие взлеты человеческого духа пытаются одолеть слепую, по сути, неодолимую силу Судьбы. Это одна из величайших, корневых идей мира. Но по самой своей сущности она трагична и глубинно пронизывает иудейство, и по этому смертельному счету он, Орман, связан с ними и должен платить. И этого не избежать. И все, что с ним произошло и происходит, – лишь начало.
Но чудо есть чудо.
Однажды, опустошенный и равнодушный ко всему, автоматически занимающийся каким-то переводом в читальном зале, он мельком увидел ее. Молнией обозначался этот миг, мелькнувший ореолом светлых волос, зелеными глазами и гибким, отрочески-чудным движением девической руки, посылающей кому-то привет.
Она искала какой-то текст, готовясь к экзаменам, и он вызвался ей помочь.
Их руки нечаянно соприкоснулись, и Орман впервые, после омерзительных дней, когда вообще не хотелось просыпаться по утрам, удивленно подумал о том, что у него все же было безоблачное детство, где дымящиеся от ослепительного солнца тени обещали долгую счастливую жизнь.
Дальше он жил как бы в беспамятстве, время от времени с удивлением обнаруживая ее рядом. Окончательно пришел в себя, увидев и не поверив, что она заглянула в темный опостылевший угол, который он снимал, вытирала пыль даже с каким-то удовольствием. И он тоже нашел понравившееся ему занятие: ходил за ней, трогал за плечи, чувствуя, как нарастает состояние радостной, до замирания в кончиках пальцев, взвешенности. Она повернулась, и он взял ее лицо в ладони, и они поцеловались, и сели на топчан, именуемый им кроватью, и длилось счастливое безумство, обессиливающая невероятность. Потом вышли на улицу в неожиданно прихлынувшую из ушедшего лета теплынь, под слабо тлеющие звезды, как будто в них дул кто-то, и это странно не вязалось с безветрием.
Стояли, прижавшись к какой-то стене, и губы их набухали и подрагивали от предвкушаемой тайны сближения. И никогда затем, через все годы, не ощущалась с такой силой причастность окружающего мира к этим мгновениям. До того, что темень ночного неба льнула к их сливающимся губам в желании хоть чуть удостоиться того меда прикосновения, сродни пчелам, сосущим цветок. А за краем глаз толклись звезды, стараясь помешать полному слиянию, как это бывает с самыми близкими друзьями и подругами, любовь которых весьма похожа на зависть на грани неприязни.
Судьба этого романа – первого опыта автора в прозе – необычна, хотя и неудивительна, ибо отражает изломы времени, которые казались недвижными и непреодолимыми.Перед выездом в Израиль автор, находясь, как подобает пишущему человеку, в нервном напряжении и рассеянности мысли, отдал на хранение до лучших времен рукопись кому-то из надежных знакомых, почти тут же запамятовав – кому. В смутном сознании предотъездной суеты просто выпало из памяти автора, кому он передал на хранение свой первый «роман юности» – «Над краем кратера».В июне 2008 года автор представлял Израиль на книжной ярмарке в Одессе, городе, с которым связано много воспоминаний.
Крупнейший современный израильский романист Эфраим Баух пишет на русском языке.Энциклопедист, глубочайший знаток истории Израиля, мастер точного слова, выражает свои сокровенные мысли в жанре эссе.Небольшая по объему книга – пронзительный рассказ писателя о Палестине, Израиле, о времени и о себе.
Роман Эфраима Бауха — редчайшая в мировой литературе попытка художественного воплощения образа самого великого из Пророков Израиля — Моисея (Моше).Писатель-философ, в совершенстве владеющий ивритом, знаток и исследователь Книг, равно Священных для всех мировых религий, рисует живой образ человека, по воле Всевышнего взявший на себя великую миссию. Человека, единственного из смертных напрямую соприкасавшегося с Богом.Роман, необычайно популярный на всем русскоязычном пространстве, теперь выходит в цифровом формате.
Эфраим (Ефрем) Баух определяет роман «Солнце самоубийц», как сны эмиграции. «В эмиграции сны — твоя молодость, твоя родина, твое убежище. И стоит этим покровам сна оборваться, как обнаруживается жуть, сквозняк одиночества из каких-то глухих и безжизненных отдушин, опахивающих тягой к самоубийству».Герои романа, вырвавшись в середине 70-х из «совка», увидевшие мир, упивающиеся воздухом свободы, тоскуют, страдают, любят, сравнивают, ищут себя.Роман, продолжает волновать и остается актуальным, как и 20 лет назад, когда моментально стал бестселлером в Израиле и на русском языке и в переводе на иврит.Редкие экземпляры, попавшие в Россию и иные страны, передавались из рук в руки.
Роман крупнейшего современного израильского писателя Эфраима(Ефрема) Бауха «Оклик» написан в начале 80-х. Но книга не потеряла свою актуальность и в наше время. Более того, спустя время, болевые точки романа еще более обнажились. Мастерски выписанный сюжет, узнаваемые персонажи и прекрасный русский язык сразу же сделали роман бестселлером в Израиле. А экземпляры, случайно попавшие в тогда еще СССР, уходили в самиздат. Роман выдержал несколько изданий на иврите в авторском переводе.
Можно ли выжить в каменных джунглях без автомата в руках? Марк решает, что нельзя. Ему нужно оружие против этого тоскливого серого города…
В книге рассказывается история главного героя, который сталкивается с различными проблемами и препятствиями на протяжении всего своего путешествия. По пути он встречает множество второстепенных персонажей, которые играют важные роли в истории. Благодаря опыту главного героя книга исследует такие темы, как любовь, потеря, надежда и стойкость. По мере того, как главный герой преодолевает свои трудности, он усваивает ценные уроки жизни и растет как личность.
История детства девочки Маши, родившейся в России на стыке 80—90-х годов ХХ века, – это собирательный образ тех, чей «нежный возраст» пришелся на «лихие 90-е». Маленькая Маша – это «чистый лист» сознания. И на нем весьма непростая жизнь взрослых пишет свои «письмена», формируя Машины представления о Жизни, Времени, Стране, Истории, Любви, Боге.
Вызвать восхищение того, кем восхищаешься сам – глубинное желание каждого из нас. Это может определить всю твою последующую жизнь. Так происходит с 18-летней первокурсницей Грир Кадецки. Ее замечает знаменитая феминистка Фэйт Фрэнк – ей 63, она мудра, уверена в себе и уже прожила большую жизнь. Она видит в Грир нечто многообещающее, приглашает ее на работу, становится ее наставницей. Но со временем роли лидера и ведомой меняются…«Женские убеждения» – межпоколенческий роман о главенстве и амбициях, об эго, жертвенности и любви, о том, каково это – искать свой путь, поддержку и внутреннюю уверенность, как наполнить свою жизнь смыслом.
Маленький датский Нюкёпинг, знаменитый разве что своей сахарной свеклой и обилием грачей — городок, где когда-то «заблудилась» Вторая мировая война, последствия которой датско-немецкая семья испытывает на себе вплоть до 1970-х… Вероятно, у многих из нас — и читателей, и писателей — не раз возникало желание высказать всё, что накопилось в душе по отношению к малой родине, городу своего детства. И автор этой книги высказался — так, что равнодушных в его родном Нюкёпинге не осталось, волна возмущения прокатилась по городу.Кнуд Ромер (р.
Какова природа удовольствия? Стоит ли поддаваться страсти? Грешно ли наслаждаться пороком, и что есть добро, если все захватывающие и увлекательные вещи проходят по разряду зла? В исповеди «О моем падении» (1939) Марсель Жуандо размышлял о любви, которую общество считает предосудительной. Тогда он называл себя «грешником», но вскоре его взгляд на то, что приносит наслаждение, изменился. «Для меня зачастую нет разницы между людьми и деревьями. Нежнее, чем к фруктам, свисающим с ветвей, я отношусь лишь к тем, что раскачиваются над моим Желанием».