Я ощутил перемены в себе после первого же нуль-ТП. Тогда это воспринималось, как déjà vu — в ускользающем сознании мелькали обрывки зрительных образов, которые вдруг воплощались в образы реальные. В вертолёте мне с чего-то представилось веснушчатое лицо с удивлёнными серыми глазами — и спустя минуту после приземления я увидел его: на меня удивлённо и слегка испуганно смотрел солдат из здешней вооружённой охраны. Кажется, я мог бы предсказать количество его веснушек. Весь следующий день меня преследовали крошечные пророчества, ничтожные, но цепляющие за нервы. Я увидел солянку с парой сосисочных кружков в своей тарелке за минуту до того, как мне её налили — с этими двумя кружками. Потом я даже крикнул лаборантке: «Осторожно!» — но она вздрогнула и всё равно сбросила со стола сосуд с какой-то вонючей зеленоватой жидкостью, зацепив его локтем. Я увидел пятно йода на щеке парня из службы сопровождения раньше, чем он обернулся. Тянущие, нелепые, ни для чего не нужные мелочи… Всё это выглядело, как наваждение, и я был рад рассказать об этих микрогаллюцинациях «доку Кириллу» — будучи вытащенными из подсознания и произнесёнными вслух, они сразу поменяли статус, превратившись в обычный экспериментальный материал.
— Старайтесь как можно внимательнее наблюдать за собой, Разумовский, — сказал док Кирилл. — У вас необыкновенная реакция. Возможно, мы выходим на очень любопытный побочный эффект нуль-ТП.
Предсказание будущего, подумал я, и мне стало смешно.
Допустим, ТПортал и вправду сделал меня пророком — тогда Ришка приобретёт тему для подначек на долгие времена. Если я проговорюсь ей на гражданке, а я проговорюсь, или она угадает: мне не удаётся скрыть от Ришки ничего более или менее значимого. Она — единственный человек на свете, который знает меня хорошо.
И я её знаю хорошо. Так уж вышло.
Я подумал даже, что моя странная реакция на нуль-ТП каким-то образом связана с Ришкой. В моей жизни вообще многое связано с Ришкой. Мы — близнецы.
Сколько себя помню, я всегда отличался от других. Видимо, мою душу грешную изрядно-таки изменило — не знаю, улучшило или испортило — то, что я целых девять месяцев делил с девочкой очень и очень тесное помещение, а потом мне пришлось с ней ладить. Я никак не вписывался в правильную схему «настоящего пацана», а потом — «настоящего мужика»: я был не просто братом девочки, я был абсолютным другом девочки. Мы не умели ссориться. Ришка была моей партнёршей в клубе латиноамериканского танца, Ришка была моим зеркальным отражением, Ришка была моей партнёршей по нашим личным играм и тайнам, а для парней из моего класса я был то ли «пидор», то ли «бабник», то ли, странным образом, и то, и другое сразу. Я был Артик для Ришки. Она никогда не называла меня Артёмом, я её — Ириной. Я даже имел неосторожность ляпнуть эту детскую кличку в автобусе по дороге в нашу зону, зная, как она обычно действует на посторонних, в здешних палестинах — в особенности. Но имя, придуманное Ришкой, всегда казалось мне чем-то вроде талисмана, тем более что у меня не было больше ничего от неё теперь.
Наши родители были побоку и в стороне — они нас не понимали и не печалились по этому поводу. Они считали нас детьми без проблем; наши проблемы мы решали сами, с тех самых пор, как начали говорить.
У нас с рождения оказалась фотографическая текстовая память и чутьё к языкам. Каждый из нас угадывал карту, вытащенную другим из колоды. Мы сочиняли друг для друга стихи разной степени глупости или драматичности, которые, естественно, никому больше не показывали. Мы перевирали друг для друга прочитанные книги: я — Гарднера и Чейза, она — Бальзака и Стендаля; иногда мы, дурачась, перетасовывали эпохи и героев. Нам снились одни и те же сны. Чтобы хоть как-то скрыть свою связанность, мы сидели за разными партами, мы поступили в разные ВУЗы, общаясь с чужими, мы не подходили друг к другу близко. В нашей отчаянной любви друг к другу не было эроса, или его было не больше, чем в чувстве к отцу или матери, но все, кто знал нас, его подозревали, вызывая у нас холодную ярость. Мы были принципиально непохожи на других; Ришка уверяла, что мы — тролли-подменыши, я возражал, что — младенцы, подкинутые марсианами.
Мы никогда не чувствовали себя одинокими. Наше благословение и проклятье, потому что все наши ровесники мучились одиночеством, и наша заполненность чувствами выглядела, как лоснящаяся сытость во время блокадной зимы. Нас редко лупили, потому что мы быстро бегали или дрались спина к спине, не успев убежать, к нам редко цеплялись, потому что мы выдумывали смертельные ответы — но нас истово ненавидели.
Мы привыкли к общей ненависти, но иногда моя непохожесть на прочих вдруг начинала меня тяготить; тогда я срывался с цепи. Так я срывался в школе, когда меня вдруг тащило прогуливать и шляться со случайной компанией по подворотням, так я сорвался в армию со второго курса журфака — потому что в моих мозгах что-то заскочило, меня понесло доказывать себе, что я не только Артик для Ришки, но и «настоящий мужик», что бы обо мне ни думали мои милые отвратительные сокурсники. Журфак к этому моменту был для меня не менее гадок, чем мои смутные представления о службе в армии.