Бывало, во время контрольной работы оторвётся от своих чёток или книги и говорит:
— Сахаров, пересядьте, пожалуйста, к Авдеенко.
Сахаров встаёт и смотрит на Харлампия Диогеновича вопросительно. Он не понимает, зачем ему, отличнику, пересаживаться к Авдеенко, который плохо учится.
— Пожалейте Авдеенко, он может сломать шею.
Авдеенко тупо смотрит на Харлампия Диогеновича, как
бы не понимая, а может быть, и в самом деле не понимая, почему он может сломать шею.
— Авдеенко думает, что он лебедь, — поясняет Харлампий Диогенович. — Чёрный лебедь, — добавляет он через мгновение, намекая на загорелое угрюмое лицо Авдеенко. — Сахаров, можете продолжать, — говорит Харлампий Диогенович.
Сахаров садится.
— И вы тоже, — обращается он к Авдеенко, но что-то в голосе его заметно сдвинулось. В него влилась точно дозированная порция насмешки. — Если, конечно, не сломаете шею… чёрный лебедь! — твёрдо заключает он, как бы выражая мужественную надежду, что Авдеенко найдёт в себе силы работать самостоятельно.
Шурик Авдеенко сидит, яростно наклонившись над тетрадью, показывая мощные усилия ума и воли, брошенные на решение задачи.
Главное оружие Харлампия Диогеновича — это делать человека смешным. Ученик, отступающий от школьных правил, — не лентяй, не лоботряс, не хулиган, а просто смешной человек. Вернее, не просто смешной, на это, пожалуй, многие согласились бы, но какой-то обидно смешной. Смешной, не понимающий, что он смешной, или догадывающийся об этом последним.
И когда учитель выставляет тебя смешным, сразу же распадается круговая порука учеников и весь класс над тобой смеётся. Все смеются против одного. Если над тобой смеётся один человек, ты можешь ещё как-нибудь с этим справиться. Но невозможно пересмеять весь класс. И если уж ты оказался смешным, хотелось во что бы то ни стало доказать, что ты хоть и смешной, но не такой уж окончательно смехотворный.
Надо сказать, что Харлампий Диогенович не давал никому привилегии. Смешным мог оказаться каждый. Разумеется, я тоже не избежал общей участи.
В тот день я не решил задачу, заданную на дом. Там было что-то про артиллерийский снаряд, который куда-то летит с какой-то скоростью и за какое-то время. Надо было узнать, сколько километров пролетел бы он, если бы летел с другой скоростью и чуть ли не в другом направлении.
Как будто один и тот же снаряд может лететь с разной скоростью. В общем, задача была какая-то запутанная и глупая. У меня решение никак не сходилось с ответом.
Поэтому на следующий день я пришёл в школу за час до занятий. Мы учились во вторую смену. Самые заядлые футболисты были уже на месте. Я спросил у одного из них насчёт задачи, оказалось, что и он её не решил. Совесть моя окончательно успокоилась. Мы разделились на две команды и играли до самого звонка.
И вот входим в класс.
Еле отдышавшись, на всякий случай спрашиваю у отличника Сахарова:
— Ну, как задача?
— Ничего, — говорит он, — решил.
При этом он коротко и значительно кивнул головой в том смысле, что трудности были, но мы их одолели.
— Как так решил, ведь ответ неправильный?
— Правильный, — кивает он мне головой с такой противной уверенностью на умном добросовестном лице, что я его в ту же минуту возненавидел за благополучие. Я ещё хотел посомневаться, но он отвернулся, отняв у меня последнее утешение падающих — хвататься руками за воздух.
Оказывается, в это время в дверях появился Харлампий Диогенович, но я его не заметил и продолжал жестикулировать, хотя он стоял почти рядом со мной.
Наконец я догадался, в чём дело, испуганно захлопнул задачник и замер.
Харлампий Диогенович прошёл на место.
Я испугался и ругал себя за то, что сначала согласился с футболистом, что задача неправильная, а потом не согласился с отличником, что она правильная. А теперь Харлампий Диогенович, наверное, заметил моё волнение и первым меня вызовет.
Рядом со мной сидел тихий и скромный ученик. Звали его Адольф Комаров, теперь он себя называл Аликом и даже на тетради писал «Алик», потому что началась война и он не хотел, чтобы его дразнили Гитлером. Всё равно все помнили, как его звали раньше, и при случае напоминали ему об этом.
Я любил разговаривать, а он любил сидеть тихо. Нас посадили вместе, чтобы мы влияли друг на друга, но, по-моему, из этого ничего не получилось. Каждый остался таким, каким был.
Сейчас я заметил, что даже он решил задачу. Он сидел над своей раскрытой тетрадью, опрятный, худой и тихий, и оттого, что руки его лежали на промокашке, он казался ещё тише. У него была такая дурацкая привычка — держать руки на промокашке, от которой я его никак не мог отучить.
— Гитлер капут, — шепнул я в его сторону.
Он, конечно, ничего не ответил, но хоть руки убрал с промокашки, и то стало легче.
Между тем Харлампий Диогенович поздоровался с классом и уселся на стул. Он слегка задёрнул рукава пиджака, медленно протёр нос и рот носовым платком, почему-то посмотрел после этого в платок и сунул его в карман. Потом он снял часы и начал листать журнал. Казалось, приготовления палача пошли быстрей.
Но вот он отметил отсутствующих и стал оглядывать класс, выбирать жертву. Я затаил дыхание.