Долго беседовали с учительницей, худенькой бледной девушкой. Мрачная картина. Учительница боится нас и, видимо, не сочувствует. Должно быть, эсерка. Все тоскливо глядит в окно на тускнеющие поля. Как, должно быть, одиноко ей жить в этой темной глуши, далеко от железной дороги, под зловещий шум мертвого парка. Что-то забытое пробудилось во мне. Когда Ваня Воробушек вышел зачем-то, я тихо спросил ее:
— Вам скучно здесь?
— Как когда… — сказала она и, ясно, не хотела быть откровенной.
— Я ведь не большевик, — шепнул я.
Она изумленно взглянула на меня.
Необыкновенную нежность почувствовал я к ней, к этой одинокой в огромном мире девушке. Захотелось вдруг самого обыденного мещанского счастья где-нибудь здесь в маленькой комнатке с огромной печью. Затопить печку вечером и обнявшись смотреть в окно на темнеющие дали.
— Уезжайте, — прошептала она вдруг со страхом, схватив меня за руку, — сегодня из Климова приходили мужики… о чем-то с нашими договаривались… Смотрите… В Климове двух агитаторов убили… Уезжайте пока до ночи…
Я посмотрел в ее большие испуганные глаза и поцеловал руку, лежавшую на моей. Бедняжка! Как задрожала она, как затрепетала. Ах, какое дело мне до этих темных степей! До этих людей с всклокоченными бородами. Своего, своего тихого счастья нужно мне, и не безумен ли был я в тот миг, когда позавидовал могучим рукам, потрясающим основы вселенной…
Ваня Воробушек вошел в комнату и насмешливо взглянул на меня и на учительницу.
— Темная здешняя сторона, — сказал он, — народ глупый, не знает куда ему ткнуться. Придется попотеть. Отряд вызвал. Что-то не едет…
И он вынул и положил на стол револьвер.
Учительница ушла, испуганно снова поглядев на меня. Я видел, как прошла она мимо окна на фоне блеснувшего вдали багрового неба и оглянулась, будто напомнить хотела о чем-то. Потом скрылась в парке.
Воробушек раскрыл „Историю социализма“
Счастливец!
* * *
Сейчас, когда я пишу это, он сидит спокойно и при свете огарка читает. Иногда складки собираются у него на лбу, словно удивляется читаемому. Тогда на секунду отворачивается он от книги и глядит на черное окно. Мы сидим с ним в одной комнате, но нам не приходит в голову заговорить… О чем? Он сознательно отрезал и передал в партийный комитет свою волю. Он чувствует себя колесиком в гигантской машине; он знает, что и после его смерти будет она шуметь и извергать пламя, только одно колесико заменят другим. А мне (теперь я чувствую это) нужно своего счастья, хотя бы маленького, как эта комната, и скромного, как худенькая учительница… Мне страшно. Воробушек внезапно перестал читать и, устремив взор в окно, стал напряженно прислушиваться… Вдруг он вздрогнул и схватился за револьвер… Да, это безусловно не парк шумит…»
* * *
На этом кончалась запись. Я взглянул в окно и чудно мне было увидеть залитые солнцем желтые поля… Где-то теперь она — та темная осенняя ночь?..
Старуха охотно продала мне записную книжку…
Я вышел из деревни, быстро прошел мимо развалин и с холма увидал, что скорее дойду до шоссе, если пройду прямо через кладбище.
Переходя через кладбищенскую межу, я повстречал женщину, худую и бледную, печальные глаза которой напомнили мне что-то… Кресты сгнили и покосились, древние в форме гробов камни покрылись мохом, и славянская вязь на них слилась с летописью тления. Около дороги удивил меня необделанный камень с побуревшей когда-то красной пятиконечной звездой. На камне написано было:
Товарищи Иван Зноев (Ваня Воробушек) и Александр Оленев.
Убиты в 1919 году восставшими кулаками.
А на земле среди зеленой травы, выросшей на холмике, синел пучок свежих только что сорванных васильков. Я оглянулся. Худая женщина все еще медленно шла по дороге. Но небо было голубое, и золотистый туман трепетал над полями.
1928