Я видел Сусанина - [3]

Шрифт
Интервал

— Г-гони-и, черррвь!!!

Кони, мелькнув стремительно гремящим видением, скрылись на боковом объезде — там был, надо полагать, спуск в овраг. Подростки переглянулись, перешепнулись, но пчелы, грозно кружа, тучей вились над их головами. — Бежим, — встревожились оба. И лесная глушь мгновенно поглотила их.

В это время из глубины оврага донеслось приглушенное — «Карр-хар-рра… Крэк!» С другого берега, с темных вершин раздался ответный свист и сигнал:

— Кар-ррра… Крэк!

И тотчас взорвалась дремь обманчивая, сонная, тотчас тревогой все налилось. Возня и шум слышны за хвойной густелью. Всполошенный запоздалый крик:

— П-пусти… ыхх, окаянные!

— Не крутись, волчье пузо.

— Х-хы, поплатиться надо, сударь-сударик.

— Должишко помним за тобой.

…Вот вам на первый раз и запах семнадцатого века. Обычные лесные шуточки: проучен какой-то баринок, воеводский или судейский дьяк[1] во хмелю. «Серые зипуны», — так звали в тех местах вольницу. Скоро мы опять встретимся с ними; стоит ли, право, сейчас останавливаться?


За оврагом хвойники мало-помалу раздвинулись. Яркая, расцвеченная желтыми лютиками и ромашками подсека. Малинник с густо-красными огоньками ягод; свежая жердяная изгородь у перекрестка дорог. С вереи проездных воротец скалится, будто смеясь, выбеленный временем лошадиный череп. За городьбой, шагах в тридцати от прясла, сложены пирамидкой мшистые, в лишаях каменья; над ними торчит хваченный гнилью столб с полуоблезлой иконой богоматери. Чья-то заботливая рука обрядила ее полотенцем, сейчас уже серым, испорченным непогодой; пониже иконы — струганая спица с коричневым черпаком из бересты. Оказывается, под камнями живет в заглушке веселый булькающий ключик. Где-то подальше превратится он в серебряный разговористый ручей и вольется с шумом в другой поток; но тут, в густой сочной траве у столба, разглядеть малышку не так уж просто.

Солнце и синева; тихо дышит в истоме спелая рожь, чуть шелестя и колыхаясь. Торная стежка, оторвавшись от матери-дороги, резво бежит на желтый бугор — межником, наискось, мимо горелых, сваленных в большие кучи пней. Ржица — благодать, худого не скажешь; спелый колос так и клонится на тропу. Комбайн бы сюда нынешний, лафетную жатку! Но — увы — даже обычных жниц, с обычными зубчатыми серпами не видать окрест.

Выше и круче подъем; на самой вершине открытого бугра будто кипят подвижной листвой три белоногие молоденькие березки. И до чего же приманчива с крутизны русская неоглядная даль! Позади, откуда вывела нас ямская дорога, весь небосвод зыбится-клубится волнами хвойников и пестролесья; и впереди, и справа, и слева — всюду все та же пьяняще-захватывающая, словно дымящаяся под солнцем зеленая ширь; лишь кое-где в курчавую эту зыбь вкраплены желтые пятаки полей-полянок… Так вот какова ты, древняя Костромщина! Овсы, рожь, подсеки с репой да горохом, пахотные угодья — все это человек-труженик не в год и не в два отвоевывал у лесного океана, расширяя шаг за шагом запашку, вырубал и корчевал, палил огнем, отгораживался от наступающих следом кустарников.

За березовым светлым рядком, где по луговине вьется-искрится жемчужная змейка-речка, сбились в теснящую кучу пять — семь бревенчатых строений над берегом. Хутор не хутор, а и деревней как-то неловко назвать. Соломенные хохлатые крыши, местами ободранные до ребер, не по-нашему высоки и крутобоки, вместо окон подслепо и мрачно глядят на реку, навстречу нам, темные вырезы в стенах. Неровный пунктир малюсенных, с мышиный глазок, отверстий-прорубов: одни заткнуты ветошью, как в курных банях, другие открыты, — видимо, «для вольного духу». Неудалы хоромцы, что и говорить! Будто сползлись они тут на береговой срез прямо из сказки, из владений дряхлой бабы-яги; сползлись да и задремали в скуке средь огородов. Ни деревца меж избами, ни кусточка малого зеленого. Красоту, что ли, не ценят жители? Чувства иные? Обычаи? Нашу Малиновку, например, или там Аниково, Мезу, Тофаново просто и не представишь без шептухи-березы подле открытого узорчатого оконца, без рябинки или душистого тополя… А здесь-то? Здесь?.. Крепко же, надо полагать, досаждают мужику буйные, отовсюду напирающие кусты, если уж в проулочке своем, у жилья родного, не хочет он видеть эту красу.

ЗНАКОМЬТЕСЬ, ПОЖАЛУЙСТА!

Долговязый Башкан так летел по чапыжам, что в ушах у него свистело; Репа едва поспевал сзади, то и дело приступая волочившуюся за лаптем портянку. На приовражном захламленном мыске, где прутняк под ногами оказался особенно коварным, Репа задел рваным концом портянки неприметный сверху тырчок, с разбегу ткнулся лицом в муравьиную кучу.

— Мураши-и! — взвыл он, отплевываясь. — И чего ты-ы-ыы… как лось!

Башкан тотчас обернулся на звуки. Прижав палец к губам, страшно замотал головой:

— Тш-шш, «серые зипуны-ы»!.. А ну как и здесь они? — Прислушался к зеленой тишине мелколесья, шапчонку смешную сдвинул на одно ухо. — Приметил, что там за люди? Узнал кого с дерева?

— Да-а, узнаешь… ежели пчелы-то! Эвон, какой волдыряка на скуле. И тут, и тут.

— Ладно, и у меня волдыри… Малину-то, блажной, рассыпал. Не видишь?

Вместе сгребли в набируху-лубянку изрядно помятые ягоды, укрыли сверху листвой. Не получилось дело с пчелиным роем — кузовок спелой малины хоть притащит домой Репа… Впрочем, как же домой? Вантейша Репа, Ванька, Лабутин сын, — это костромич, слободской мальчишка; просто он тут в гостях, на прокорме в Нестерове, у ветхой бабульки Секлетеи. А Башкан, если уж точно сказать, живет на прокорме всего мира. Нищеброд он бездомный, живущий в забросе, отрёпыш, ночующий там, где застанет темная ночь. Башкан, кажись, и слова такие позабыл: дом, домой. Вот свел знакомство с Вантейшей, в Нестерове ночуя, — там и дом был вчера. У бабки Секлетеи, на повети… Дальше пойдет — новый дом, новую дружбу-удачу почнет искать. Может, оплеуху найдет — давно свычен и с оплеухой. Кому побирушки надобны?


Рекомендуем почитать
Заслон

«Заслон» — это роман о борьбе трудящихся Амурской области за установление Советской власти на Дальнем Востоке, о борьбе с интервентами и белогвардейцами. Перед читателем пройдут сочно написанные картины жизни офицерства и генералов, вышвырнутых революцией за кордон, и полная подвигов героическая жизнь первых комсомольцев области, отдавших жизнь за Советы.


За Кубанью

Жестокой и кровавой была борьба за Советскую власть, за новую жизнь в Адыгее. Враги революции пытались в своих целях использовать национальные, родовые, бытовые и религиозные особенности адыгейского народа, но им это не удалось. Борьба, которую Нух, Ильяс, Умар и другие адыгейцы ведут за лучшую долю для своего народа, завершается победой благодаря честной и бескорыстной помощи русских. В книге ярко показана дружба бывшего комиссара Максима Перегудова и рядового буденновца адыгейца Ильяса Теучежа.


В индейских прериях и тылах мятежников

Автобиографические записки Джеймса Пайка (1834–1837) — одни из самых интересных и читаемых из всего мемуарного наследия участников и очевидцев гражданской войны 1861–1865 гг. в США. Благодаря автору мемуаров — техасскому рейнджеру, разведчику и солдату, которому самые выдающиеся генералы Севера доверяли и секретные миссии, мы имеем прекрасную возможность лучше понять и природу этой войны, а самое главное — характер живших тогда людей.


Плащ еретика

Небольшой рассказ - предание о Джордано Бруно. .


Поход группы Дятлова. Первое документальное исследование причин гибели туристов

В 1959 году группа туристов отправилась из Свердловска в поход по горам Северного Урала. Их маршрут труден и не изведан. Решив заночевать на горе 1079, туристы попадают в условия, которые прекращают их последний поход. Поиски долгие и трудные. Находки в горах озадачат всех. Гору не случайно здесь прозвали «Гора Мертвецов». Очень много загадок. Но так ли всё необъяснимо? Автор создаёт документальную реконструкцию гибели туристов, предлагая читателю самому стать участником поисков.


В тисках Бастилии

Мемуары де Латюда — незаменимый источник любопытнейших сведений о тюремном быте XVIII столетия. Если, повествуя о своей молодости, де Латюд кое-что утаивал, а кое-что приукрашивал, стараясь выставить себя перед читателями в возможно более выгодном свете, то в рассказе о своих переживаниях в тюрьме он безусловно правдив и искренен, и факты, на которые он указывает, подтверждаются многочисленными документальными данными. В том грозном обвинительном акте, который беспристрастная история составила против французской монархии, запискам де Латюда принадлежит, по праву, далеко не последнее место.