– Тетенька, простите маменьку!
– Я ничего не имею против нее, – отвечала сухо Биби и затем, объявив племяннице, что ботиночки она вышлет ей в город с первою же оказией, повесила ей на шею маленький образок Митрофания на золотой цепочке, но и только!
При расставании все пошли первоначально проститься со стариком, который и не уразумел, что это такое, и по-прежнему повторил свое: «ну вот! ну вот!». Биби простилась с некоторым чувством с одним только Петром Григорьевичем и сказала ему: «прощай, мой друг!» Все тронулись. Александр на своей щеголеватой тройке, которую мать дала ему в распоряжение, поехал впереди. Он упросил также сесть с собой и Петра Григорьевича, а паре его и Митьке с Дарьей велено было ехать сзади.
Надежда Павловна, сев в экипаж, дала полную волю своему гневу и горю.
– Этакое зелье… змея!.. – повторяла она несколько раз.
– Кто это, мамаша? тетенька? – спросила Соня.
– Да, – отвечала Надежда Павловна и продолжала: – этакая чертовка… ведьма!
Бедная женщина так была взволнована, что совершенно забыла свой обычно-приличный тон и всякую осторожность в присутствии дочери.
Мороз между тем с закатом солнца страшно свирепел; лошади, сплошь покрытые инеем, бежали быстро; полозья скрипели, как будто бы ехали по льду. Кучера, а в том числе и флегматический Митька, беспрестанно соскакивали с передков и бежали около повозок. Потап, забравшись на барское место, хоть бы чорт все побрал, перестал уж и править лошадьми. У Надежды Павловны, от холода и душевных волнений, до сумасшествия болела голова. Даже Петра Григорьевича, несмотря на капитальный запас собственной теплоты, сильно пробрало. Его потертые медведи как бы совсем отказались служить ему. «Шубой тоже называется, шваль этакая!» – начинал он думать с некоторой досадой.
Таким образом только два существа были тут счастливы: студент, который с каким-то опьянением думал, что с ним будет сегодня же вечером, и Соня в своем теплом салопчике, мечтавшая, как о с кем она будет танцовать на балах. Перед ними обоими мысли расстилались длинною и заманчивою пеленой.
Басардины всегда останавливались ночевать в Захарьине у Никиты Семенова, мужика зажиточного, несколько дерзкого и грубого на язык, но правдивого и решительно всех своих постояльцев – и мужика и барина – одинаково разумевшего…
В большой избе его была зажжена огромная лучина и не было ни души. Сам он только сейчас возвратился с базара и, в одной рубахе, с железным подсвечником в зубах, что-то не совсем ловко возился с запором, который никак не входил у него в скобку. Погнуло ли ее, проклятую, или у самого Никиты косило в глазах, прах ее знает!
Хозяйка его, большуха, поила в коровьей избе теленка, который никак не хотел совать морду в крынку, но, приняв, наконец ее палец за материнский сосок, принялся тянуть молоко. Бабушка-старуха, со внучатами, давно уже спала в третьей избенке.
В окно большой избы громко застучали кнутовищем… Никита, услыхав это, выглянул со свечой за калитку и, узнав своего старого приятеля, сивого меренка, тотчас же отпахнул ворота и поднял одною рукой длинную подворотню.
– Въезжайте! – проговорил он.
Первый из саней выскочил Петр Григорьевич: едва сняв с себя шапку и сбросив шубенку, он прямо полез на печь.
– Этакого чорта мороза еще и не бывало, – объяснил он оттуда, скидая с себя сапоги и ставя свои ноги на самое горячее место печи.
Студент тоже, сам не зная как, отморозил два пальца.
Дарья, совершенно окоченевшая от холоду, ввела барыню под руку. Надежда Павловна сейчас же стала распоряжаться о чае. Ее по преимуществу беспокоило, не прозябла ли Соня; но та только пылала румянцем, и с ее улыбки и розовых щечек как бы летели мириады амурчиков.
– Ничего, мамаша, – говорила она, когда мать вытирала ей лицо холодною водой и советовала не снимать теплых ботинок.
– Ничего!.. – повторила Соня и в дорожном капотце, с выпущенными белыми зарукавничками, положила ручки на стол и стала лукаво глядеть на студента, давно уже поместившегося невдалеке от нее и жадно на нее смотревшего.
Надежда Павловна, напоив молодежь чаем, наконец вспомнила о муже.
– Где же Петр Григорьевич? – спросила она.
– Я здесь… озяб ужасно, – отозвался тот с печи.
– Какой нежный, скажите! – заметила ему на это Надежда Павловна.
– Чего нежный!.. Шуба никуда не годится…
Шуба в самом деле до сих пор еще стояла колом. Надежда Павловна послала на печку стакан чаю, а у самой в тепле так разболелась голова, что она и сидеть не могла: встав, как пьяная, с места, она сказала:
– Я пойду, прилягу!
Им с Соней было постлано за перегородкой.
– А ты еще посидишь? – прибавила она, обращаясь к дочери.
– Посижу! – отвечала та.
Надежда Павловна осталась как бы в недоумении несколько минут, но потом, приговоря: «хорошо!», ушла.
В этом заключалось целое море материнской нежности. Она очень хорошо видела, что дочери хочется посидеть со студентом, и хоть, может-быть, считала это со своей стороны не совсем приличным, но не в состоянии была воспрепятствовать тому.
Оставшись вдвоем, молодые люди несколько конфузились друг друга.
– Ах, какие у этого господина ужасные усы! – проговорила Соня, показывая на ползшего по столу таракана.