Второй шанс (ЛП) - [27]

Шрифт
Интервал

Она теперь смотрела на небеса, как и я.

Раньше она молилась часами. Я пытался почувствовать ее взгляд, переживая те удивительно радостные моменты. Она молилась так, словно освобождала себя от страданий. Ее радость стала молитвой для всех. Она помогла мне подняться. Он существовал, потому что она в Него верила.

Мои чувства были лишь тенью; все, что осталось – это ее боль, которая теперь стала моей, а еще отсутствие самой Беатрис.

Было время, когда я хотел похоронить себя в постели на недели. Я покидал всех, пока не замечал, как рядом вертится Робер-Жан или как Летиция пытается напоить меня, или пока не замечал Абделя, удобно устроившегося в моем инвалидном кресле. Они возвратили меня на землю. Я удивился, насколько легко это произошло. Я слышал свой смех. Я гордился своими детьми. Но я больше не хотел присоединиться к Беатрис; это понимание даже приносило облегчение. Были и ужасные минуты: хотелось покинуть их, но они меня удержали.

Мне неизвестно, куда дальше двигаться. Возможно, со временем, с моими детьми, с их детьми, с женщиной... Возможно, в конце концов, это скрежещущее кресло будет себе пылиться в дальнем углу.

Беа ушла. Летиция и Робер-Жан все еще были здесь. Вчетвером мы чувствовали себя счастливыми.

Когда боль была особенно сильна, я считал, что ничто не может мне помочь, и голова просто взорвется: глаза закатывались, тело извивалось, и я днями не разговаривал. От отчаяния я отрекался от мира. Я погружался в забытье лишь с одной целью: чтобы жить ради наших любимых детей.

Впервые мне стало одиноко в своей кровати, когда мать Беатрис сказала, что больше ничего нельзя сделать, несмотря на слова врачей. Не осталось ничего. Ничего не осталось от прекрасного присутствия Беатрис, кроме постоянной боли в горле. Ничего не осталось, кроме инвалидности, от активного человека, сломленного утратой Беатрис. Осталось только переживание за детей. Я лежал в кровати. В доме все пошло прахом. Селин, гувернантке, было все равно. Мне тоже. Только несколько человек все еще навещали нас троих. Разумеется, родители Беатрис, ее сестра Анн-Мари, несколько давних подруг, уставших бороться с моей депрессией.

Остальные члены семьи вели себя очень осторожно, пораженные нашим молчанием и своим стыдом. Только дети напоминали мне о происходящем; пунктуальный и сострадательный звонок тети Элейн в 9.10; беспорядок Абделя; сиделки по утрам, причем на некоторых я даже не смотрел; и Сабриа, сиделка, ставшая мне другом.

Я любил Беатрис. Шли дни, и я нашел то, что она писала. Кроме нескольких черновиков писем, адресованных мне, когда я подолгу путешествовал за границей, все, что мне удалось найти, были записи о ее страданиях. Почти двадцать пять лет неимоверного, всепоглощающего счастья, столько всего, чем мы наивно восхищались – теперь же, все, что осталось, это пугающие страницы, полные одиночества и сомнений.

Когда умерла мать Летиции, она прочла ее записи, и это повергло ее в шок. Я нашел вырванные страницы и два маленьких дневника, зеленый и красный, где каракулями были написаны ужасные слова. Я жалел, что нашел их. Они затмевали все счастливые моменты наших жизней.

После прочтения одной из ее жалоб я несколько дней оставался в постели. Я был слеп из-за своей гордыни. Я ничего этого не знал. Я стал думать практически только об этих записях. Днем я прикрепил их над кроватью; ночью я не мог выносить того, что они лежали рядом на столике. Я хотел отвернуться от них, на ту сторону, где спала Беатрис, но мне удавалось лишь наклонять голову, давая выход слезам.

Точной даты на них не было указано. Я едва насчитал двадцать страниц. Каждое слово сочилось криком отчаяния. Некоторые отрывки напомнили мне о забытом. В них было горе такой силы, какое могло быть только у женщины, пережившей недоношенный плод или выкидыш; тревога женщины, пораженной невидимым раком, женщины, прекрасной в глазах других, но думающей, что гниет изнутри; изнеможение человека, который ждал так долго, и не получил желанного. И затем, когда силы покинули ее, она пережила последний большой удар, когда ее любимый человек сломал шею о землю, о ту самую землю, которой она хотела нежно накрыть себя, когда придет ее время.

Она превратилась из горестной, любящей души в пьету[48], на чьи плечи пала ноша раздробленного тела. Она, измученная женщина, воскресила меня. Ирония. Она спряталась за улыбкой. А я в то время бежал во все стороны, бежал от ее кровоточащих ног, гниющей крови, борьбы за жизнь. Но я все бы отдал, чтобы снова обнять ее на большой кровати, горько улыбнувшись в глаза Беатрис, прятавшей столько слез, женщины, заслужившей сострадание за долгие годы.

Я решил вернуться в Крест-Волан[49], найти место крушения, и, если так можно сказать, попытаться снова взлететь оттуда в своем кресле. Словно ребенок, да, я знаю. Но моими настоящими друзьями были сумасшедшие, невероятные парни на крыльях, которые Беа никогда не нравились. Их переполняло чувство вины, и я хотел помочь им. Я хотел поймать ветер, который поднял бы меня на три-четыре километра вверх. Я громко прокричал бы своей жене, там, наверху, как иногда, по ночам. Среди великолепных видов гор, я бы приблизился к ней. Иногда меня посещало смутное желание присоединиться к ней, такое же, когда я хотел покинуть ее после аварии. Это было неразумно и несерьёзно.


Рекомендуем почитать
Сын Эреба

Эта история — серия эпизодов из будничной жизни одного непростого шофёра такси. Он соглашается на любой заказ, берёт совершенно символическую плату и не чурается никого из тех, кто садится к нему в машину. Взамен он только слушает их истории, которые, независимо от содержания и собеседника, ему всегда интересны. Зато выбор финала поездки всегда остаётся за самим шофёром. И не удивительно, ведь он не просто безымянный водитель. Он — сын Эреба.


Властители земли

Рассказы повествуют о жизни рабочих, крестьян и трудовой интеллигенции. Герои болгарского писателя восстают против всяческой лжи и несправедливости, ратуют за нравственную чистоту и прочность устоев социалистического общества.


Вот роза...

Школьники отправляются на летнюю отработку, так это называлось в конце 70-х, начале 80-х, о ужас, уже прошлого века. Но вместо картошки, прополки и прочих сельских радостей попадают на розовые плантации, сбор цветков, которые станут розовым маслом. В этом антураже и происходит, такое, для каждого поколения неизбежное — первый поцелуй, танцы, влюбленности. Такое, казалось бы, одинаковое для всех, но все же всякий раз и для каждого в чем-то уникальное.


Красный атлас

Рукодельня-эпистолярня. Самоплагиат опять, сорри…


Как будто Джек

Ире Лобановской посвящается.


Дзига

Маленький роман о черном коте.