— Что с вами, Прасковья Даниловна? Не захворали?
— Здорова я… Неделя, как Хведор преставился… Вышел, чтоб дров принести, и нашла я его у поленницы остывшим, с березовой чуркой в руке под ним…
— И как же вы, Прасковья Даниловна?
— Одна, сама все. Сама и заупокойную речь сказала. Может, не такую ладную, как Хведор на могиле нашего сына сказал. Но он меня понимает и не осудит, и пускай теперь они что хотят делают, но я могилы Хведора никому трогать не позволю…
— Что вы, Прасковья Даниловна! Никому такое и в голову не придет. Только я думаю, трудно вам одной тут. Не похлопотать ли, чтобы вам жилье дали? Тут ли, в поселке, или в районе.
— Нет, никуда я отсюду не перееду. Тут мои, с кем я жила и для кого жила. И место себе облюбовала — у ног сына. Хведор, значит, у головы — он отец, а я у ног… Каждый день у могилы по много часов сижу и Хведору все рассказываю. Все малое рассказываю, что приснилось мне или случилось за день. И то большое тоже, что при жизни осталось недосказанным.
Погода была тихая, солнечная и удивительно мягкая, какая она бывает в редкие вечера бабьего лета. На обратном пути остановился на бугре, и вдали, рядом с рабочим поселком, ближе и правей дивных посадок молодого леса, виднелся приземистый дом Федора Андреевича, теперь обиталище только одной и тихо гаснувшей Прасковьи Даниловны. Отблески садящегося солнца ложились на глухую стену домика, и он, старый и приземистый, выступал в новом праздничном одеянии, красивым, может быть, той особой красотой, которой так богато были наделены его владельцы — Федор Андреевич и Прасковья Даниловна.