Вспомнил я, как мы все не узнали Малиновского, когда он приехал в гимназию после каникул при переходе в третий класс.
Он с серьезным лицом пожимал руки товарищей, сиявших от удовольствия видеть своего любимца, и нас поразили его сдержанные манеры.
Скоро и мы все сделались серьезны.
Малиновский на каникулах был в деревне своего дяди, и там его старший двоюродный брат, молодой петербургский студент, подчинил своему влиянию.
Малиновский познакомил нас с Писаревым, объявил, что самый умный на свете человек Бокль, а величайший русский поэт – Некрасов.
Он устроил товарищескую кассу с обязательным для всех ежемесячным взносом и из этих денег заплатил за право учения за двух наиболее нуждавшихся товарищей.
Два месяца Малиновский издавал еженедельный журнал «Классик», в передовых статьях которого редактор обстоятельно доказывал вред классического образования.
Журнал был прекращен за недостатком подписчиков. К концу года Малиновский утратил свое обаяние. Он избегал товарищей, уединялся, и так как он отрицал игры, то понемногу его покинули все поклонники.
Перед экзаменами в гимназию пришла мать Малиновского, ее заплаканное лицо обратило на себя всеобщее внимание, и подала прошение об увольнении своего сына по болезни.
Много шума наделало увольнение Малиновского, в особенности когда узнали, что он бросил гимназию по убеждению, что образование ненужная роскошь и классицизм отупляет мозги, и некоторые из наиболее увлекающихся товарищей недели две плохо приготовляли переводы из Цезаря, но полученные единицы быстро отрезвили их, и классная жизнь вошла в свою колею.
Через год ходили слухи, что Малиновский уехал в Сербию на войну, там совершает чудеса храбрости и сделался лично известен самому Черняеву[2].
Затем я надолго потерял его из виду.
Но два года тому назад мы почти ежедневно встречались с ним в одном кружке молодых людей. Я узнал, что Малиновский действительно ездил в Сербию, но в сражениях не участвовал, потому что приехал туда после перемирия; потом, возвратившись в Россию, выдержал в провинции экзамен на сельского учителя, три года учительствовал, переменил несколько мест и наконец приехал в Киев держать экзамен на аттестат зрелости.
Он быстро сделался душой нашего кружка. К нему опять возвратилось увлекательное незлобивое остроумие, искренняя, заразительная, детская веселость, и его открытый нрав привлекал всех.
Малиновского никогда нельзя было представить без увлечений. Теперь он увлекался литературой, в особенности ее современными представителями; сам писал стихи, которые нам нравились, потому что мы любили автора, и печатал их бесплатно в провинциальных газетах и иллюстрированных журналах.
Он знал наизусть всего Надсона, Минского[3], усердно пропагандировал Всеволода Гаршина, Максима Белинского, Альбова. Под его влиянием две барышни нашего кружка впервые почувствовали восторги святого вдохновения, и одна изготовила в довольно непродолжительное время объемистую историческую драму в белых стихах, другая написала несколько рассказов.
Впрочем, обе писательницы, из чувства похвальной скромности, не пожелали известности и сопряженных с нею лавров, и мы узнали о существовании этих произведений только из рассказов болтливых подруг.
Я никогда не забуду вечеров в женском пансионе, куда мы ходили по субботам, катаний на лодке по Днепру в лунные ночи, наших оживледных литературных вечеров.
Вижу, как теперь, большую залу, слабо освещенную лампой на преддиванном столе, вокруг которого на тесно сдвинутых креслах и стульях разместились слушатели и слушательницы.
На председательском месте Малиновский с горящими глазами читает взволнованным голосом чуть ли не в десятый раз «Гефсиманскую ночь» Минского, стихотворение Надсона, только что появившийся рассказ Всеволода Гаршина, и мы жадно слушаем, чуткие и растроганные.
Зала пополам разделена колоннами, и там, за фортепиано, в отворенную дверь балкона смотрится зеленый сумрак сада, доносится аромат сирени, далекий, умирающий рокот соловья…
Я вспомнил все это, глядя на согнутую спину Малиновского, который быстро шел, понурив лохматую голову.
Мы подошли к сторожке. Малиновский отворил небольшую дверь, и мы вошли, низко наклонив свои головы.
В маленькой каморке, освещенной крошечным полуразбитым окном, на разбросанной по земляному полу соломе лежала свитка и большие мужицкие сапоги; под большим образом Спасителя в терновом венце была устроена небольшая полочка, где я заметил Евангелие и стопку маленьких книжек в розоватых обложках; у окна стояла деревянная скамья.
Малиновский зачерпнул кружкой воды из небольшого бочонка, стоявшего в темном углу, дал мне и напился сам.
Я опустился на скамейку. Малиновский стоял в тени и молчал.
– Что ты поделываешь? – спросил я.
– Я тебе уже говорил, что работаю; но если ты этим ответом не удовлетворяешься… – И он продолжал тем голосом, каким в гимназии отвечал твердо выученный урок: – Ты знаешь, что я всегда увлекался и бросался от одной игрушки к другой. Я искал цели в жизни, настоящей жизни, и не находил ее нигде: везде обман, ложь и лицемерие! А в двадцать три года пора установиться…