— Ты как отец обязан, — сказала мать, — просто обязан — дать ему возможность выбирать. А там пусть решает сам.
— Как раз так я и намерен поступить, — сказал он и, когда голос матери сорвался на крик, отключился.
— Нет, Джон, не так! Совсем не так.
Выбор, обезличенность — не тут ли кроется подлинная причина? Скрыться — ничем не привлекать к себе внимания, ничем себя не выдать: внутриутробная фантазия — в бесчисленных рядах неевреев от грядущего холокоста, грядущего погрома? В Венгрии они осматривали одного за другим, покрикивали: «А ну, предъяви свое фамильное сокровище!» Если ты не обрезан, ты уцелел, ты спасен.
— Гигиена, — сказал он уже вслух, — вот, какие резоны они выдвигают. На самом деле такая необходимость не возникает даже в одном случае из ста.
— Умник-шмумник, — сказала мать. — Все-то он знает.
— Это все знают.
— Если сделать это теперь, он ничего не почувствует. Чем дальше тянуть, тем будет тяжелее.
— Джон, разве это такая уж большая просьба? — сказал мистер Перельман. — И разве мы тебе хоть слово сказали, когда ты женился на нееврейке?
Ночью, не в силах заснуть, он думал: ну почему они не могут смотреть на вещи здраво. Это же дикость… Впрочем, нy как они могут смотреть здраво: безрассудство — вот, чем жива традиция. Еврей лишь наполовину — вот кто их внук, он так им и скажет, напрямик.
И тут ему вспомнился необрезанный пенис — до того, как уехать в школу, он ничего подобного не видел и был потрясен его явной, абсолютной враждебностью. До чего ж он чужой — ничего, кроме непрочного, непростого перемирия между ним и этой вот штукой, и быть не могло.
Как глубоко укоренилась эта традиция, подумал он. Уж если она имеет такую власть над ним, чего ожидать от людей поколения его родителей — шаткого, ненадежного моста между нами и Восточной Европой. Все происходящее поразило его своей фарсовостью, и он подумал: в конце концов, это логично — менять имена, менять носы, искусственно наращивать крайнюю плоть.
Пользы для сына в этом никакой, а вот вред может быть — и еще какой: ну а там, захочет быть евреем — в той мере, в какой сам того захочет, — его дело.
Назавтра он поехал в больницу один. Малыш обнаружился в просторной, солнечной палате — его держала на коленях краснощекая сестра-ирландка.
— Переодеваю крохотулю, — сказала она.
Малыш плакал — жалкий, слабый писк никак не вязался с багровой, искаженной гневом мордашкой. Сестра стянула с младенца подгузник, обнажив членик — маленькую, беленькую, без единого изъяна трубочку, с кончика которой свисал колокольчик кожи.
Он посмотрел на сына, и ему почудилось, что перед ним — враг.