Неделя прошла. Я написал: жизнь отшумела. Но, по-иному как зашумела она! Эта неделя как эпопея, ежели только она не летний мой сон. Или, и впрямь, я — как мой сад. Или как дуб, тот, что стоит на полухолме.
Когда я смотрю на него, как он залит вечерним теплом, часто я думаю так: да, настоящий покой — он на вершинах, там догорает спокойное, тихое солнце. Но и думаю иначе: буря; грозною гривой летит в вышине передовая косая гряда; крылья загнуты, закручены несколько внутрь, дымятся они и развеваются как боевые знамена; высунет жало дракон и рявкнет громовая пасть; вот налетит и обрушится, и сокрушит… кому же принять широкою грудью натиск того летуна, как не той же вершине, доселе противостоящей ветрам? И буря — она на вершинах.
Было близко к полудню. Копнили луга, и я помогал мужикам. День выдался жаркий, но облачный. Торопились закончить и поделить, чтобы возить после обеда. Немного еще оставалось, но мне уже надо было домой: назначенный час, может быть, кто-нибудь зайдет в библиотеку.
Путь мой лежал по опушке оврага, густо заросшего молодыми дубками; направо тянулись поля, медленно зрея. Была тишина на пути — летняя, звонкая. Иначе не скажешь: так до краев полна она света, сверкания. Краски остры и колки, их почти слышишь; воздух безмолвно текуч и горяч. Про дерево молвить ли, что оно старо? Нет, только крепко, полно; тысячи листьев сливаются в цельный и радужный сонм. Эта морока, плывучая, жаркая меня охватила. Года? Года — это только мертвое слово, номенклатура и призрак, а жизнь — это пульс. Мускулы после работы ноют сладко и ощутимо, усталости нет и следа. Может быть, это и был полубред, полуденный сон, а, может быть, снова забрел на тропу, которую знал назад тому многие годы. Забрел на нее и нашел там себя, так на века и идущего там, не умирая.
Ольга из Мокрого. Юность. Мокрое за две версты от нашей деревни. И та же росистая тропка и тот же овраг, дубки поредели; молодые березки, орешник и папоротник; ружье за плечами, но сторожу не глухарей; глухо и гулко в груди бьет мое сердце, это как эхо, как поступь, которую жду. Но поступь, которую жду, иная и легкая, и всякий раз вовсе нечаянная.
Ноги босые — это открытое сердце; и голова непокрытая — открытые мысли; с босыми ногами неправды не скажешь, знаю и по себе. И вот это открытое сердце, босая и легкая поступь, коса и, под пологом темных ресниц, под крутыми бровями — голубые глаза и загорелая шея, круглые плечи и стан… как жива и тепла она в легких движениях, то ровных и мягких, то странно порывистых!
Ольга из Мокрого… Мокрое за две версты от нашей усадьбы; видались мы часто — украдкой, орешники были густы, любовь молода, лето короткое, жаркое — последнее лето в этом имении. Как мог я оставить ее, даже забыть… Даже не знать, как с нею было потом…
Но вот не забыл… Это как, если бы было вчера… нынче… сейчас. Я закрываю глаза, солнце горячим щитом ложится на веки… и чувствую я, как обвивают меня крепкие, свежие руки, и грудь моя слышит упругую грудь, а ее обнаженная шея пахнет загаром и летом, медом, травой.
Кажется, это береза. Я стою и касаюсь руками гладкой коры. И мне чудится — соки и под моею корой также возносят ветвистый фонтан, и я ощущаю сонмом ветвей упругое озеро воздуха, и это плывучее счастье крепит мои ветви… Да, мои ветви невидимые — чувства мои и бреды мои, живую мою благодать. Это уже не созерцание — это огонь это — я сам.
Вдруг что-то упало мне на голову, схватил рукою: прохладная кисть. Не береза — рябина. Я поднял глаза и отскочил, первое, что мне показалось: змея. Но тотчас же я сообразил, что это коса. На верхушке рябины увидел я девушку. Она, наклонясь, глядела на меня и смеялась, черная коса, свисая, покачивалась между ветвей. Смеялась она так же беззвучно, как и сидела там, затаясь, пока я, с собою наедине, предавался своей тишине и безумию. Но рот ее был влажно открыт, два полукруга розовых зубов незатаенно блистали, и от них все лицо было залито смехом. Черные волосы спутались, гроздья рябины алели в их черноте. Солнце ей било в лицо и в жарком потоке алело лицо, губы же спорили с ягодами.
— Ай, испугался? — сказала она, наконец, — я уронила.
Голос был мягкий, грудной; слова, что она уронила, так же были, как кисть, что я все еще не отпускал из горсти, — свежи и круглы.
— Да, испугался, — ответил я и не узнал своего голоса: тоном и ладом своим он был ей под стать. — Я думал, белка или змея.
— Похоже! — протянула она и опять засмеялась. — Здоровый мужик, а как дите.
— Да чья же ты будешь?
— А Королевых.
— Ольга?
— Ну да. Ты отойди, я буду слезать.
Так вот она, Ольга. Как не похожа она на тихую мою кружевницу, которую я представлял, как не похожа она и на ту, которою грезил… Я обернулся. Нет, и похожа. Похожи глаза — голубые! — движения, руки, но красота ее крепче, загаристей, ярче. Шумно встряхнула она короткую юбку и подняла загорелые руки поправить платок, он сбился на шею. Это движение… я помнил его. Так странно явилась мне Ольга. И вот уже несколько дней, как вошла она в душу и не уходит. И вошла она так, как если бы раньше была и — воротилась. Не знаю, какими словами мне это назвать… Да и не хочу называть.