У нас было два в разных губерниях: большое одно, другое вот это именьице, маленькое. Большое досталось нам по наследству, когда я уже был в университете, и мы потом часто туда наезжали, но детские годы и ранняя юность моя прошли в этом самом памятном доме, где очутился я сразу… ужели сказать — стариком? Но дивное дело — вернувшись к истокам, я часто теперь забываю немалые годы свои. Та же крапива растет под окном, та же беседка сиреневая, липы и клен, серебро тополей. Каждый мне здесь уголок памятен, дорог, каждый исполнен… меня самого. Недавно, пройдя по тропинке к прудам, я словно забылся.
Привычное место, мосток для белья, черемуха свесила ветви до самой воды. Пчелы, шмели, летит стрекоза. Я живо разделся и кинулся в воду. Я ничего не забыл. Тотчас же бессмертная память мне подсказала, что влево ключи и туда настрого мне запрещено, а вправо у дуба коряга невидимая, однажды жестоко я ободрал себе ногу и, уж конечно, дома о том промолчал. Я выплыл на середину и, для себя неожиданно, низко нырнул; это всегда было моею любимой забавой… На солнце я мокрый еще полежал и окунулся вторично. С бороды моей капали капли, рябилась вода, и облик мой там ежеминутно дробился!.. Когда я оделся, веселость прошла и мной овладела задумчивость.
Так, об руку с нею, неспешно я воротился домой.
Эта же зыбкая грусть, в которой дробится, двоится мой облик теперешний, она неизменно со мною по вечерам, когда я один путешествую в доме: и у себя, и не у себя, я и не я. Это «не я» или, быть может, напротив — именно я настоящее, прежнее… все это сильно волнует меня; временами. Вообще же я тверд. И вообще — я спокоен.
Я не взял с собой ничего — ни из книг, ни из писем, которые часто любил перечитывать. Мне ничего больше не нужно. У меня в голове столько людей и событий; довольно мне их. Но и события эти, людей, некогда близких, редко тревожу. И здесь — книги я только даю, не читаю; разве когда Павлуша ко мне забежит, он любит, как я читаю ему путешествия. Он и меня заражает, и я путешествую: это была моя детская страсть; в зрелые годы я также немало поездил, и вот теперь фантазирую здесь.
Итак, я в спокойные дни фантазирую. Сяду под липой: это душистые Альпы. Разницы нет, но только душистые, стало быть, лучше еще. Уступы, долины, холмы; я путешественник. И ни усталости, ни проводников.
В усадьбе все так заросло, как если бы здесь почиют не годы — века. Лопух и крапива, заросли дикой малины и безымянный бурьян. Девственный лес, ни пройти, ни проехать. Между камней под старой соломой от обвалившихся крыш — страшные змеи: ужи. Павлуша их запросто берет и ласкает, кладет их на шею, я же боюсь. С гадливостью и отвращением, но и с каким-то неотразимым влечением, стою иногда и гляжу, как они греют на солнце блестящую черную спину, головка их с желтым воротником приподнята, быстро скользнет и исчезнет тонкое жало — язык. Странная, непостижимая тварь! Есть, говорят, и медянки. Не раз я Павлушу остерегал, но он только сверкнет на меня и рассмеется: «встречу — убью». Но я совершаю свои путешествия в этом лесу меж лиан — опасливо и настороженно.
В солнечный день иду я на холм и оттуда один обозреваю — владения. Владения эти мои — едва обозримы. И никогда, как был я богат, я не был таким богачом. И это богатство дала мне моя нищета…
Я сижу и гляжу — из-под шатра. Шатер на холме. Солнце мое бьет уже за полдень, самый томительный жар, но под шатром благодать, словно бы кто машет крылами, плещет платком. Так мне удобно глядеть: перед глазами, как если б моя полусогнутая горстка — горизонтальная ветвь; или как козырек на фуражке. А голова обнажена, руки покоятся.
Шатер мой — возросший на полувершине холма раскидистый дуб. Узорчатый лист, колеблемый в воздухе, плотный, упругий, на солнце горяч, но неизменно прохладен внизу. Этот свой холодок дуб всегда знает, хранит, он ему верен, Ветви, как птицы, распластаны в воздухе, но весь он стоит в нерушимом спокойствии. Можно и не гадать: он пережил не два и не три поколения, и непременно еще переживет не два и не три.
И отсюда — простор: небо с его облаками, жемчужною сетью, закинутою то в бирюзу, то в синеву; с этих сетей, как ветер на вышине их колыхнет, сыплется влага, обильная, светло-студеная; в них же порой заплутается и испарившаяся над покинутым телом бегунья-душа, тот же кусочек плавучего неба, и вот, как возвратится, обозреваю и землю — замкнутый круг.
Рельефы земли передо мною: направо, налево — извивы реки, теплые скаты бокастых холмов с желтой, прижаренной солнцем травой — после покоса; ниже к воде — изумруд: там мочажинки. Движение глаз, едва уловимое — как им легко перешагнуть — и уже за рекой, по излучине, мягко взбегает лесок, по сторонам же поля: желтые, черные, серые… медленно вьется дорога к усадьбе, кудрявится, кучится сад… и, на краю горизонта — кучка грибов, это деревня, а за горизонтом, как грань бытия — воткнутый в землю узенький шпиль — церковь и кладбище. И все это мое: лишь потеряв, я нашел.
Между землею и небом — движение: реют касатки, стелятся запахи, мерно колышутся звуки. Над облачной таволгой белою стайкой то ниспадут, то врассыпную, кудрявясь, кинутся вверх невесомые бабочки; легковейные эти комочки не заполняют, но беззаботно дают ощутить эту долину прохлады. Там, вдалеке, рыже-белая, пестрая кучка, знаю, что стадо, и; по игрушечной видимости, опять овладеваю пространством.