Воздыхание окованных. Русская сага - [28]
Вот говорили у нас деткам, если уж очень расшалятся: вот я тебя отдую! Понятно, что речь шла о возможном применении к шалуну силы. Но почему «отдую»? У Даля «отдуть» — это прежде всего сдувать, или оживлять дыханием, согревать, дыша… Отдували еще и порчу, сглаз, напуск; у плотников отдувались, бывало, доски — то есть, вспучивались. Но вот и наше словоупотребление у Даля, наконец, встречается: «отдуть на обе корки». Выпороть, значит… Но причем же здесь дутье? Где корневая, глубинная связь? И впрямь не из старинного ли, духовного начала брало это слово свой исток: отдуешься своими боками за что-то, переможешься и смиришься и, глядишь, ушла от тебя та самая порча или напуск.
А еще говорили: «не куксись!», «не разоряйся», которое у нас всегда употреблялось именно с нравственным оттенком в ответ на потоки многоречия, пылкие словесные излияния, инсинуации, обычно, в свое оправдание и кому-то, напротив, в обвинение. Так мягко и нечувствительно обличалось поведение, разоряющее не что-нибудь и кого-нибудь, а собственную душу «протестующего» человека.
Говорили: «береженного Бог бережет». На том семейная любовь стояла — не больше, не меньше. Постоянная, неусыпная забота друг о друге, да, и тревоги тоже, когда даже для них, казалось бы, и причин особенно не было. Но все знали: жизнь — штука превратная, все под Богом ходим, а любили и дорожили близкими трепетно. Особенно детьми. Вот и крестили неустанно уходящих, вот и молились сугубо о путешествующих, об отсутствующих, где-то на сквозных ветрах холодного мира обитающих… Верили, пока человек в твоем сердце, твоею молитвою укрыт, — Бог, эту любовь и молитву слыша, родного твоего человека в обиду не даст.
Или говорили: «скрепя сердце»… Как это было красиво, по-русски. «Подыми руку, да опусти, а сердце скрепи», — старинная поговорка. Теперь, ежели, бывает, и упомянут какое-нибудь подобное выраженьице, то почему-то как-то безжизненно, сухо, — ну, не звучит оно! — видимо, потому, что «скукоживается», попав в чуждое ему окружение холодно-отчужденной, нередко вычурной, претенциозной, а то и просто вульгарно-грубой речи. Не русской вовсе речи.
В этих присловьях хранились очень дорогие запасы родовой памяти, можно даже сказать нравственный и духовный ее код, и уж во всяком случае — все самое самобытное и яркое из тесных семейных обиходов. Так тихо, незаметно и ненавязчиво передавались от поколения к поколению, от человека к человеку (предание — передавание) обычаи, строй, тон и нравственно-духовный окрас жизни семьи, рода, народа. Теперь это называют «менталитет». А раньше бы сказали — тон или строй души. И действительно: невозможно было вот так любить и беречь ближних, благоговеть к жизни, Богом данной, и рядом с этим вдруг заговорить каким-нибудь жестко-насмешливым, язвительным тоном с тем, за кого пять минут назад болело твое сердце. Эта любовь и задавала «тон», «тон» созидал «строй», а «строй» слагал и «лад» всей жизни.
Удивительно было и то, что родители, выросшие в советское время и учившиеся читать, понятно, не по Псалтири, то и дело бессознательно поминали не только все особенные семейные выражения, но даже и псаломские речения, вряд ли отдавая себе в том отчет. «Помяни, Господи, Давида и всю кротость его», — это звучало, как непроизвольная молитва в трудный или опасный момент; или «Темна вода во облацех», и многое-многое другое, что со временем я с изумлением «узнавала», начав читать святую книгу Псалтирь…
И Орехово еще было с нами, о поездке туда начинали говорить задолго до весны; еще в обиходе были вещи, когда-то принадлежавшие или Николаю Егоровичу, или даже его отцу Егору Ивановичу; на старых кузнецовских тарелках, купленных когда-то Жуковским на первые его жалования ели по всяк день; за его столом — просто за неимением другого — я делала уроки, висели старые портреты и дагерротипы в подлинниках, а в приданной шкатулке Анны Николаевны Жуковской — прапрабабушки, мама хранила все нитки и всю мелочь для шитва.
Возможно ли было среди всего этого прожить почти треть жизни — все ранние и самые восприимчивые годы, и ничего не услышать, не познать, и не дать всему этому прописки на вечное поселение в одном из самых сокровенных уголков своего сердца? Ведь не мелочи то были, а живые, близкие отголоски еще не успевшей исторически омертветь жизни. Это и были голоса, дыхания подлинной жизни, живого предания, которое, благодаря Бога, достигло и до моего сердца. Но до времени то, что схоронено было в этих заповедных уголках сердца, жило там, как в усыпальнице, как нечто неопознанное, неосмысленное, своего рода, инстинктивное нравственное и эстетическое чувство. Прошлое было воздухом детства, а кто его замечает и о нем думает, когда он есть, когда он хорош и сладок? Но пересади человека после этого в ящик без окон, без дверей, где еще и газом попахивает, так вспомнит, пожалуй, чем раньше дышал…
На фотографии:Марина и Катя (справа) — названные сестры, маленькие героини этого отрывка. Фото сделано очень известным в то время фотографом (имела персональное разрешение делать фотопортреты Сталина), — первой женщиной-«цветником» (снимала в цвете), Елизаветой Игнатович — бабушкой Марины и в то время супругой Катиного дяди — Кирилла Домбровского.
Один из величайших ученых XX века Николай Вавилов мечтал покончить с голодом в мире, но в 1943 г. сам умер от голода в саратовской тюрьме. Пионер отечественной генетики, неутомимый и неунывающий охотник за растениями, стал жертвой идеологизации сталинской науки. Не пасовавший ни перед научными трудностями, ни перед сложнейшими экспедициями в самые дикие уголки Земли, Николай Вавилов не смог ничего противопоставить напору циничного демагога- конъюнктурщика Трофима Лысенко. Чистка генетиков отбросила отечественную науку на целое поколение назад и нанесла стране огромный вред. Воссоздавая историю того, как величайшая гуманитарная миссия привела Николая Вавилова к голодной смерти, Питер Прингл опирался на недавно открытые архивные документы, личную и официальную переписку, яркие отчеты об экспедициях, ранее не публиковавшиеся семейные письма и дневники, а также воспоминания очевидцев.
Более тридцати лет Елена Макарова рассказывает об истории гетто Терезин и курирует международные выставки, посвященные этой теме. На ее счету четырехтомное историческое исследование «Крепость над бездной», а также роман «Фридл» о судьбе художницы и педагога Фридл Дикер-Брандейс (1898–1944). Документальный роман «Путеводитель потерянных» органично продолжает эту многолетнюю работу. Основываясь на диалогах с бывшими узниками гетто и лагерей смерти, Макарова создает широкое историческое полотно жизни людей, которым заново приходилось учиться любить, доверять людям, думать, работать.
В ряду величайших сражений, в которых участвовала и победила наша страна, особое место занимает Сталинградская битва — коренной перелом в ходе Второй мировой войны. Среди литературы, посвященной этой великой победе, выделяются воспоминания ее участников — от маршалов и генералов до солдат. В этих мемуарах есть лишь один недостаток — авторы почти ничего не пишут о себе. Вы не найдете у них слов и оценок того, каков был их личный вклад в победу над врагом, какого колоссального напряжения и сил стоила им война.
Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.
Автобиография выдающегося немецкого философа Соломона Маймона (1753–1800) является поистине уникальным сочинением, которому, по общему мнению исследователей, нет равных в европейской мемуарной литературе второй половины XVIII в. Проделав самостоятельный путь из польского местечка до Берлина, от подающего великие надежды молодого талмудиста до философа, сподвижника Иоганна Фихте и Иммануила Канта, Маймон оставил, помимо большого философского наследия, удивительные воспоминания, которые не только стали важнейшим документом в изучении быта и нравов Польши и евреев Восточной Европы, но и являются без преувеличения гимном Просвещению и силе человеческого духа.Данной «Автобиографией» открывается книжная серия «Наследие Соломона Маймона», цель которой — ознакомление русскоязычных читателей с его творчеством.
Фамилия Чемберлен известна у нас почти всем благодаря популярному в 1920-е годы флешмобу «Наш ответ Чемберлену!», ставшему поговоркой (кому и за что требовался ответ, читатель узнает по ходу повествования). В книге речь идет о младшем из знаменитой династии Чемберленов — Невилле (1869–1940), которому удалось взойти на вершину власти Британской империи — стать премьер-министром. Именно этот Чемберлен, получивший прозвище «Джентльмен с зонтиком», трижды летал к Гитлеру в сентябре 1938 года и по сути убедил его подписать Мюнхенское соглашение, полагая при этом, что гарантирует «мир для нашего поколения».