Воздыхание окованных. Русская сага - [27]
Конечно, мы потом совершенно с бабушкой примирились, и она меня совершенно простила. Но эпизод этот все-таки имел продолжение. Когда приехали проведать нас наши родители (моя мама и Маринина моложавая бабушка), разборка все-таки состоялась. И я сказала что-то вроде того, что причина моего безобразного поведения — в сестренке. Та же сию трактовку категорически отвергла. Тогда ее бабушка уверенно и категорично заявила, что Марина «вообще никогда не врет». И на этом «разбор полетов» прекратился. Может, и зря тогда взрослые среди двух четырехлеток стали искать зачинщика. На самом деле, ни Маринка, ни я не знали толком, кто из нас начал… Согрешили обе.
Но мне на сердце тогда на всю жизнь легли два пятна. Во-первых, трусости: я еще не понимала тогда, что надо брать вину на себя и выгораживать другого. А я как чувствовала, что вела себя худо из-за подавлявшей меня морально Маринки (в чем она, разумеется, вовсе не была повинна, причина была в моем самолюбии, в чувстве своей ущемленности, но я тогда еще ни одного из этих слов не знала…), так и сказала. А во-вторых, осталось вполне осознанное мною умозаключение, что, если Марина всегда говорит правду (а я старшим и не только старшим, а наверное, вообще всем — верила), то я-то — есть отвратительная маленькая врушка, и, значит, всегда лгу. Странно, но тогда все это было мной принято априори — как неоспоримый факт.
«Не вешай нос на квинту», — говорила мне бабушка, всегда ободряя меня. А я жалела ее: и что она больна, что вечная ее серая шаль вся исштопана, хотя ни одежда, ни богатство бабушку даже и в молодости вовсе не привлекали: «было бы прочно, чисто, удобно и не безобразно» — бабушка никогда не стремилась иметь более трех одежд: «приличную», «полуприличную» и вовсе «неприличную» — шаровары и куртку (это в юности), чтобы одежда не мешала лазить по оврагам, собирать редкие породы камней, окаменелости, бродить по лесам… Что вокруг нее в ее маленьком кабинете — все такое ветхое и запущенное, пыльное. Что ее небольшое окно выходит к северо-западу, и у нее никогда не бывает ликующих утренних лучей. Что под окнами — улица и остановка скрежещущих тормозами троллейбусов… Что к бабушке много людей приходит за советом и помощью, а для нее помощников никогда нет… Что у нее столько неопубликованных работ, но похлопотать о них некому. Все устраивают только свои дела… Что она так часто перебирая старые фотографии и письма, хотела бы наверное, чтобы и я приняла их в сердце, чтобы их жизнь, давно ушедшая, продолжалась не только в ней, но и во мне. А я-то слушала, но душа моя была тогда на стороне: хотелось бежать во двор, играть с ребятами в футбол, взвиваться, лихо раскачавшись, под небеса на качелях…
Окно в бабушкиной комнате было, как я уже говорила, ориентировано на северо-запад в сторону старинных труб фабрики «Красный Октябрь» или, как ее раньше называли, — шоколадной фабрики Фердинанда Эйнема. Оттуда через форточку время от времени доносился до нас обворожительно крепкий запах настоящего шоколада. Из своего уголка бабушка смотрела на открывшийся ей кусочек московского неба и вспоминала свою долгую жизнь…
«Всё это было и минуло… А теперь, когда смотрю в окно, вижу угол высокого дома напротив, немного неба, серенького, московского, светло-розового ночью. Облака и клубы дыма указывают направление ветра».
Так начинались бабушкины воспоминания о прожитых годах, — ее последняя, предсмертная работа. И так заканчивался ее удивительный, исполненный невероятными испытаниями, трудами и заботами земной путь.
Очень не вскоре, спустя годы после кончины бабушки, начала я осознавать, что мир вокруг меня, оказывается, совсем иной, что людей, таких как она, и мира такого, как царил в нашем доме, вокруг меня нет, что все живут и чувствуют, и проявляют себя совсем иначе. Что и сама я совершенно незаметно для себя уже погрузилась в этот, не бабушкин, мир и стала его частицей.
В годы моего детства и юности, прожитые рядом с бабушкой, ничто не подталкивало меня к тому, чтобы относиться к окружающему с приглядом, испытанием и недоверием, чтобы искать в нем скрытые подтексты, изведывать подлинные сущности, как вещей, так и людей, давать всему осмысленные оценки и анализировать, анализировать, анализировать…
В нашей семье никто — не в лицо, не заочно не разбирал людей: этот, мол, таковой, а тот — сяковой. Разве что, мать моя, человек задорный, особенно в молодости и особенно после фронта, могла еще сказануть, но это случалось очень редко и всегда весело, а, значит, не зло. Тогда в доме последних потомков Жуковских еще держался старый, добрый и неотменный порядок, который и без высокого богословия можно было определить очень просто, как заведомо доброе и доверчивое расположение к людям. И для человека, выросшего в этой среде, эти отношения с миром, конечно, тоже были единственно возможными, естественными, как воздух, как родная речь, звучавшая вокруг.
…В старину сказали бы: это не учтивое поведение, то есть, тут не почитается (не бережется) честь ближнего, как того всегда требовала от нас христианская этика и старинное христианское воспитание. Оно, между прочим, заботилось о том, чтобы приучить детей говорить внятно и понятно, выказывая тем уважение слушающему тебя человеку. Не любили шептунов. Таковых даже государи осаживали. Во всем — куда не глянь, чувствовалось присутствие христианской меры, взгляда и навыка. А он заключался в том, чтобы во всем была забота о другом, о ближнем, чтобы ему было хорошо и удобно. А себя ставили на второе место — ближнему в услужение… И это действительно было — у кого осознанно, по глубокой и внятной вере, а у кого — в привычке, на уровне наследственного инстинкта. Иначе сказать — «сигнальной наследственности».
Один из величайших ученых XX века Николай Вавилов мечтал покончить с голодом в мире, но в 1943 г. сам умер от голода в саратовской тюрьме. Пионер отечественной генетики, неутомимый и неунывающий охотник за растениями, стал жертвой идеологизации сталинской науки. Не пасовавший ни перед научными трудностями, ни перед сложнейшими экспедициями в самые дикие уголки Земли, Николай Вавилов не смог ничего противопоставить напору циничного демагога- конъюнктурщика Трофима Лысенко. Чистка генетиков отбросила отечественную науку на целое поколение назад и нанесла стране огромный вред. Воссоздавая историю того, как величайшая гуманитарная миссия привела Николая Вавилова к голодной смерти, Питер Прингл опирался на недавно открытые архивные документы, личную и официальную переписку, яркие отчеты об экспедициях, ранее не публиковавшиеся семейные письма и дневники, а также воспоминания очевидцев.
Более тридцати лет Елена Макарова рассказывает об истории гетто Терезин и курирует международные выставки, посвященные этой теме. На ее счету четырехтомное историческое исследование «Крепость над бездной», а также роман «Фридл» о судьбе художницы и педагога Фридл Дикер-Брандейс (1898–1944). Документальный роман «Путеводитель потерянных» органично продолжает эту многолетнюю работу. Основываясь на диалогах с бывшими узниками гетто и лагерей смерти, Макарова создает широкое историческое полотно жизни людей, которым заново приходилось учиться любить, доверять людям, думать, работать.
В ряду величайших сражений, в которых участвовала и победила наша страна, особое место занимает Сталинградская битва — коренной перелом в ходе Второй мировой войны. Среди литературы, посвященной этой великой победе, выделяются воспоминания ее участников — от маршалов и генералов до солдат. В этих мемуарах есть лишь один недостаток — авторы почти ничего не пишут о себе. Вы не найдете у них слов и оценок того, каков был их личный вклад в победу над врагом, какого колоссального напряжения и сил стоила им война.
Франсиско Гойя-и-Лусьентес (1746–1828) — художник, чье имя неотделимо от бурной эпохи революционных потрясений, от надежд и разочарований его современников. Его биография, написанная известным искусствоведом Александром Якимовичем, включает в себя анекдоты, интермедии, научные гипотезы, субъективные догадки и другие попытки приблизиться к волнующим, пугающим и удивительным смыслам картин великого мастера живописи и графики. Читатель встретит здесь близких друзей Гойи, его единомышленников, антагонистов, почитателей и соперников.
Автобиография выдающегося немецкого философа Соломона Маймона (1753–1800) является поистине уникальным сочинением, которому, по общему мнению исследователей, нет равных в европейской мемуарной литературе второй половины XVIII в. Проделав самостоятельный путь из польского местечка до Берлина, от подающего великие надежды молодого талмудиста до философа, сподвижника Иоганна Фихте и Иммануила Канта, Маймон оставил, помимо большого философского наследия, удивительные воспоминания, которые не только стали важнейшим документом в изучении быта и нравов Польши и евреев Восточной Европы, но и являются без преувеличения гимном Просвещению и силе человеческого духа.Данной «Автобиографией» открывается книжная серия «Наследие Соломона Маймона», цель которой — ознакомление русскоязычных читателей с его творчеством.
Фамилия Чемберлен известна у нас почти всем благодаря популярному в 1920-е годы флешмобу «Наш ответ Чемберлену!», ставшему поговоркой (кому и за что требовался ответ, читатель узнает по ходу повествования). В книге речь идет о младшем из знаменитой династии Чемберленов — Невилле (1869–1940), которому удалось взойти на вершину власти Британской империи — стать премьер-министром. Именно этот Чемберлен, получивший прозвище «Джентльмен с зонтиком», трижды летал к Гитлеру в сентябре 1938 года и по сути убедил его подписать Мюнхенское соглашение, полагая при этом, что гарантирует «мир для нашего поколения».