Воля к истине: по ту сторону знания, власти и сексуальности [заметки]

Шрифт
Интервал

1

с.10* Речь идет о Жане Ипполите, умершем незадолго до этого, 27 октября 1968 года Ж.Ипполит был одним из тех преподавателей Коллеж де Франс, кто сыграл решающую роль в избрании Фуко в эту почетнейшую французскую институцию. Демарши по продвижению кандидатуры Фуко Ипполит начал еще в 1966 году, после огромного успеха Слов и вещей, однако ему не суждено было дожить до момента их благополучного завершения. Фуко никогда не упускал возможности выразить свою признательность Жану Ипполиту и указать на его действительно первостепенную роль в своей философской судьбе. См. также последние страницы "Порядка дискурса", комментарий к нему (с.356) и "Послесловие" (сс.397–399).

2

с.10** nappes — один из терминов, относящихся к области геологии, которые часто встречаются в работах Фуко этого периода; он означает: "пелена", "пленка", "большая поверхность", "слой", "пласт"; в данном контексте слово nappes близко по своему значению к тому, что оно имеет в сочетании nappes d'еau — "подпочвенные воды".

3

с.12 Речь идет об Археологии знания, вышедшей в свет в апреле 1969 года. Не самая, быть может, цитируемая и анализируемая в литературе о Фуко, эта работа тем не менее занимает в движении его мысли особое и важное место. Своего рода "методологическое послесловие" к Словам и вещам книга эта, пожалуй, единственная из написанных Фуко, где речь идет только о методе. Он объясняется по поводу задействованных в предыдущих работах принципов анализа и понятий, проводит необходимые различения, пытается ответить на заданные ему вопросы и на ту критику, предметом которой стал использованный им в Словах и вещах подход к истории знаний и мысли (и в первую очередь пытается отмежеваться от структурализма, к которому в один голос причислили его и друзья, и недруги). Здесь одновременно — и подведение итогов, и своего рода расчистки пути, чтобы двигаться дальше. Вот что сам Фуко, представляя эту книгу, говорит о своих намерениях: "Пояснить то, что я хотел сделать в предыдущих книгах, где так много вещей оставались еще смутными? Не только и не столько; но — продвигаясь немного дальше — вернуться, как бы новом витке спирали, сюда, по эту сторону того, что я уже предпринял; показать, откуда я говорил; выявить то пространство, которое делает возможными эти исследования, а также, быть может, другие, которые я никогда не осуществлю; короче говоря — дать значение этому слову: архелогия, которое я оставил пустым" (L'Archeologie du savoir, обложка книги). Это последняя работа Фуко, где предметом рассмотрения еще выступает "дискурс", или "знание-дискурс", или "сказанные вещи". В фокусе следующей, Надзирать и наказывать (Surveiller et punir, 1975), — уже совершенно другая область практики: формы социального контроля и появление института тюрьмы.

4

с.17* Фуко здесь имеет в виду, по всей очевидности, группу литераторов, издававших в 60-е годы журнал Tel Quel (в котором одно время он тоже печатался), и в частности — Ролана Барта. С ним Фуко связывали тесные и давние дружеские отношения и неявная, как это часто бывает в его текстах, полемика. Ближайшим поводом в данном случае могла выступить статья Барта "Смерть автора", опубликованная в 1968 году в журнале Manteia, где на место фигуры Автора Барт помещает фигуру Письма. Он задает вопрос, кому принадлежит фраза, которой Бальзак в рассказе "Сарразин" описывает кастрата, переодетого в женщину, — индивиду Бальзаку, автору Бальзаку, универсальной мудрости, психологии романтизма? И отвечает: "Никогда не будет возможности узнать это по той простой причине, что письмо есть деструкция всякого голоса, всякого происхождения. Письмо — это то нейтральное, то разнородное и уклончивое, куда убегает наш субъект, то бесцветное, где теряется всякая идентичность" ("La morte de L'auteur", in Roland Barthes, 1984, р.61).

5

с.18* Критика "историко-трансцендентальной традиции" составляет лейтмотив того, что пишет и говорит Фуко во второй половине шестидесятых годов. Ясно артикулированная уже в Словах и вещах, свое наиболее развернутое и полное выражение эта тема получает в Археологии знания. Именно ею оказываются схвачены и через взаимное отображение — усилены основные вопросы, волнующие Фуко. Это, в первую очередь, оппозиция внешнего/внутреннего в историческом анализе "сказанных вещей" и связанная с нею тема "выражения", а также проблема "основополагающей субъективности". Традиционному историческому описанию (в частности, истории идей), которое "насквозь пронизано оппозицией внутреннего и внешнего" и руководствуется задачей постоянного возвращения от внешнего — к внутреннему, к некоторому "сущностному ядру", т. е. задачей "проделывать в обратном направлении работу выражения", раскрывая в сказанном скрытое там "тайное и глубинное" и тем самым "высвобождая ядро основополагающей субъективности" (L'Archeologie du savoir, 1969, рр.158 — 159), — такому историческому описанию Фуко противопоставляет иного рода историю, которую он и называет "археологией". Термин этот не вполне удачен, что отмечает и сам Фуко в интервью 1969 года, специально посвященном выходу в сват Археологии знания, поскольку допускает ассоциации, во-первых, с поиском начала, а во-вторых — с идеей раскопок, тогда как и то, и другое является для Фуко предметом критики: "Я не занимаюсь разысканием этого торжественного начального момента, исходя из которого оказалась возможной, скажем, вся западная математика. Я не восхожу к Эвклиду и Пифагору. Я всегда ищу начала относительные — скорее установления или трансформации, нежели основания". И дальше: "Я не хочу искать — под дискурсом, — чем же является мысль людей, но пытаюсь взять дискурс в его явленном существовании, как некоторую практику, которая подчиняется правилам: правилам образования, существования и сосуществования, подчиняется системам функционирования и т. д. И именно эту практику, в ее плотности и почти материальности, я и описываю" (Dits et ecrits,t.I, р.772). Или еще: "Я пытаюсь определить отношения, которые находятся на самой поверхности дискурсов; я стараюсь сделать видимым то, что невидимо лишь постольку, поскольку находится слишком явно на поверхности вещей" (ibid.). Чуть позже, в Порядке дискурса, Фуко назовет этот принцип анализа "правилом внешнего" (см. с.80), — "внешнего, бесспорно — парадоксального, поскольку оно не отсылает ни к какой противостоящей форме внутреннего" (L'Archeologie du savoir, р.159).

6

с.19* La Chasse spirituelle — название произведения в прозе Артура Рембо, которое с 1886 по 1949 год считалось безнадежно утерянным. Упоминания о нем неоднократно встречаются в переписке и работах Верлена, который очень его ценил и долгое время предпринимал усилия, чтобы его разыскать. Исчезнувший текст, который хронологически должен был располагаться между Illuminations и Une saison en enfer, — то ли в силу своего содержания (по нескольким оброненным Верленом фразам можно было сделать вывод, что речь идет о тексте, полном необычайных мистических откровений и тончайших психологических наблюдений), то ли в силу того, что жизнь и творчество Рембо вообще давали повод к этому, — оброс массой легенд и мифов. Так или иначе, но публикация этого текста в 1949 году в одном из солидных парижских издательств и с предисловием Паскаля Пиа, издателя первого полного собрания сочинений Рембо, стала настоящей сенсацией. Сенсацией, очень быстро, правда, переросшей в скандал, длившийся несколько месяцев: опубликованный текст оказался подделкой. Самым поразительным в этой истории оказалась как раз профессиональная несостоятельность и некомпетентность литературных критиков и литераторов, которые (за единичными исключениями, среди которых был Андре Бретон) не смогли сразу вынести однозначного суждения по поводу этого текста. Подробный анализ этой истории, как и других случаев "ложных Рембо", можно найти в работах B.Morrissette, The Great Rimbaud Forgery, Saint Louis,1956 (фр. перевод: La Bataille Rimbaud: l'affaire de "La Chasse spirituelle", P.,1959), а также R. Etiemble, Le Mythe de Rimbaud, t.1 — 2, P., 1968–1970.

7

с.20* Намек-инверсия на то, что в шекспироведческой литературе называется "ересями": различные гипотезы, а их не меньше полусотни, в качестве "подлинного автора" предлагают и членов королевской семьи, и других драматургов того времени, и Фрэнсиса Бекона. С ХVIII века имел хождение тезис о том, что все написанное Шекспиром — все эти великие творения, эта "антология века" — не могло быть создано "простым комедиантом".

8

с.21** Бурбаки — "Николя Бурбаки", имя собственное группы французских математиков середины ХХ века, завоевавшей исключительный авторитет в современной математике. Каждый из членов этой группы известен и под своим собственным именем. С 1940 года начинает выходить основной труд группы: Elements de mathematiques (в 1960 к нему добавляется Elements d'histoire des mathematiques), публикация которого продолжалась еще в 80-х годах — уже при участии новых членов группы. Идентичность группы задавалась способом ее работы: каждый раздел публикации готовился одним из членов группы, затем подвергался критике со стороны других ее членов, причем дискуссии — как правило, бурные и ожесточенные — длились до тех пор, пока все участники не сходились во мнении, какие именно теоремы и аксиомы нужно включить, в каком порядке, почему именно это является важным. Отмечая "многоглавый" характер группы, о ней говорят при этом в третьем лице единственного числа: "Бурбаки опубликовал", "он предпринял" и т. д.

9

с.31 Здесь Фуко в обоих случаях употребляет одно и то же слово fondeteur. В дальнейшем он употребляет его только по отношению к "основателям наук", для второго случая предпочитая слово instdurdteurs "учредители", или "установители" (дискурсивности).

10

с.41* Позволим себе довольно длинную цитату — последний абзац из текста, написанного Фуко в 1968 году в ответ на вопросы, заданные ему читателями журнала Esprit после выхода в свет Слов и вещей. В переработанном виде этот текст вошел во "Введение" к Археологии знания "Ну что же, я хорошо понимаю их беспокойство. Всем им, конечно же, непросто было признать, что их история, их экономика, язык, на котором они говорят, мифология их предков, даже сказки, которые им рассказывали в детстве, — все это подчиняется правилам, не все из которых даны их сознанию; они совершенно не желают, чтобы у них отняли — помимо и сверх всего прочего — этот дискурс, в котором им хочется иметь возможность высказать непосредственно, без дистанции, то, что они думают, чему верят, что представляют себе; они скорее предпочтут отрицать то, что дискурс это сложная и дифференцированная практика, подчиняющаяся доступным анализу правилам и трансформациям, нежели согласятся лишиться этой сладкой, такой утешительной уверенности, уверенности в том, что они могут изменить — ну, если не мир и не жизнь, то по крайней мере — их "смысл", изменить одною лишь свежестью слова, которое проистекало бы из них и только из них и пребывало бы — бесконечно как можно ближе к источнику. Так много вещей в их языке уже ускользнуло от них; они не желают, чтобы от них ускользнуло, кроме всего прочего, и то, что они говорят — этот маленький осколок дискурса (неважно речь или письмо), хрупкое и ненадежное существование которого должно унести их жизнь вдаль и вперед. Они не могут вынести — и здесь их нетрудно понять, — когда им говорят: дискурс — это не жизнь; время дискурса — не ваше время; в нем вам не примириться со смертью; может статься, что вы убили Бога тяжестью всего, что вы сказали; но не думайте, что из всего того, что вы говорите, вам удастся сделать человека, который будет жить дольше, чем он. В каждой произносимой фразе, и вот именно в той, которую Вы сейчас как раз пишете, Вы, уже на стольких страницах упорствующий в том, чтобы ответить на вопрос, которым Вы почувствовали себя задетым лично, Вы, собирающийся подписать этот текст своим именем, — в каждой фразе правит закон без имени, белое безразличие: "Какая разница, кто говорит, — сказал кто-то, — какая разница, кто говорит"" ("Reponse a une question", Dits et ecrits, t.1, р.695).

11

с.42* Речь идет о майских событиях 1968 года.

12

с.42** Слово "структура" в Словах и вещах употребляется неоднократно. Очень часто — в тех главах, где Фуко описывает те или иные эпистемические фигуры, свойственные различным эпохам (так, в главе V — "Классифицировать", есть параграф, который так и называется: "Структура", в котором речь идет о месте понятия структуры в организации пространства естественной истории ХVIII века), но не менее часто и там, где он говорит от своего собственного имени (см. в частности, последний параграф последней главы). "Система", "элемент", "означающее" и "означаемое" — всеми этими терминами Фуко пользуется как в Словах и вещах так и в текстах и беседах, относящихся к этому времени. Мало этого: даже в данном случае, когда он так рьяно отмежевывается от структурализма, буквально через несколько фраз Фуко сам характеризует свой способ работы как функциональный анализ. Как же понимать реплику Фуко? Только ли как брошенные в пылу полемики и ни к чему не обязывающие слова! Едва ли. Тем более, что он слово в слово повторяет их в другом месте (см. L'Archeologie du savoir, р.261). Быть может, слова эти обращены не столько в прошлое, сколько в будущее. Как раз в это время Фуко все больше и больше дистанцируется от структурализма. Это очевидно как по тону, так и по содержанию его высказываний, — вплоть до прямого отрицания того, что было сказано раньше. Так, в интервью 1967 года с характерным названием "Структуралистская философия позволяет диагносцировать, что есть "сегодня"", Фуко говорит: "Что я попытался сделать, так это ввести структуралистского толка анализы в такие области, куда до того они не проникали, а именно: в область истории идей, истории знаний, истории теорий" (Dits et ecrits, t.1, р.580). А двумя годами позже, в 1969, в Археологии знания читаем: "Речь вовсе не идет о том, чтобы переносить в область истории — и в особенности истории знаний структуралистский метод, который зарекомендовал себя в других областях анализа" (L'Archeologie du savoir, р.25). Свидетельством этих изменений в позиции Фуко являются и текстологические изменения при переиздании работ. Так, фраза из первого издания Рождения клиники (1963): "Мы хотели бы попытаться проделать здесь структурный анализ некоторого означаемого — а именно: медицинского опыта — в определенную эпоху […]", в издании 1972 года выглядит уже так: "Мы хотели бы попытаться проделать здесь анализ определенного типа дискурса а именно: медицинского анализа — в определенную эпоху […]" (Naissance de la clinique, Preface, рр. ХIV- ХV). Подробнее об отношениях Фуко со структурализмом см. комментарий к "Порядку дискурса" (сс.351 — 356).

13

с.49 В речь, которую… — "произнести речь" по-французски: tenir discours, т. е. уже здесь у Фуко "discours"; по-русски же приходится говорить "речь".

14

с.50 Из "L'lnnommable" ("Неназываемое"), произведения в прозе Беккета.

15

с.57 К этому различению Фуко возвращается неоднократно, в частности — в первом курсе лекций, прочитанном им в Коллеж де Франс. Резюме лекций в конце года представляется каждым лектором и публикуется в Ежегоднике Коллежа. В 1989 году резюме курсов лекций Фуко за все годы — за исключением двух последних, когда самочувствие не позволило ему подготовить их к печати, — были изданы отдельной книгой: Michel Foucault, Resume descours. 1970–1982, Р., 1989.

В лекциях 1970–1971 годов, имеющих подзаголовок "Воля к знанию", Фуко говорит о месте, которое анализ "воли к знанию" должен занять в истории систем мысли, и обращается в этом контексте к своим прежним исследованиям, выполненным на материале психопатологии, клинической медицины, естественной истории. Он выделяет уровень дискурсивных практик, который требует особых методов работы исследователя, своего рода "археологического" анализа. Анализ этих практик и их трансформаций, пишет Фуко, "отсылает не к какому-то субъекту познания (историческому или трансцендентальному), который бы их изобретал одну за другой или обосновывал на некотором изначальном уровне", и не "к глобальному изменению ментальности, коллективной установки или же умонастроения", но предполагает скорее волю к знанию — "анонимную и полиморфную" (Resume des cours, pp.10–11). Изучение этой воли к знанию и является конститутивным моментом археологического анализа дискурсивных практик. Оно исходит из различения, с одной стороны, знания (savoir) и познания (connaissance), с другой — воли к знанию и воли к истине, а также из признания различий в позиции субъекта или субъектов по отношению к этой воле. В истории философии можно обнаружить весьма различные формы этой воли к знанию. Так, у Ницше (Аристотель и Ницше выбраны как представляющие предельные и противоположные формы) познание есть своего рода "изобретение", за которым стоит нечто другое: "игра инстинктов, импульсов, желаний, страха, воли к овладению" (ibid., pp.13–14); и если познание и "выдает себя за познание истины, то потому, что оно производит истину через игру первоначальной — и постоянно возобновляемой — фальсификации, которая устанавливает различение истинного и ложного" (ibid., р.14). Именно такая "модель познания", максимально "удаленная от постулатов классической метафизики", — познания "фундаментальным образом заинтересованного, осуществляющегося как событие воли и вызывающего — через фальсификацию — эффект истины" (ibid., pp. 14–15), — именно такое понимание познания, продолжает Фуко, и было реализовано при анализе целого ряда феноменов, характерных для архаических греческих институтов и относящихся к области правосудия. В числе прочих рассматривалась "практика клятвы в юридических спорах и ее эволюция от "клятвы-вызова", когда стороны предают себя отмщению богов, до ассерторической "клятвы свидетеля", который, как предполагается, может утверждать истинное, поскольку видел его и при нем присутствовал" (ibid., р.15). Сложившаяся в итоге форма правосудия оказалась "соотнесенной с таким знанием, когда истина устанавливается как нечто, что можно увидеть, констатировать, измерить, что подчиняется законам, аналогичным тем, которые управляют мировым порядком, и обнаружение чего само по себе несет очистительную силу" (ibid., р.15). "Этому типу установления истины, — заключает Фуко, — и было суждено стать определяющим в истории западного знания" (ibid., p. 16).

Вопрос об "историчности" истины, разума и рациональности — вопрос: что значит, что истина и воля к истине могут иметь историю, — один из центральных для Фуко. В Порядке дискурса Фуко ничего не говорит о Ницше и роли, которую тот играл для него в постановке и продумывании этого вопроса. О своем отношении к Ницше Фуко вообще говорил редко. Исключительно важно поэтому интервью 1982 года ("Structuralisme et poststructuralisme"), где он, связывая свой путь философа с вопросом о возможности истории рациональности, указывает на значение Ницше в поиске ответа на этот вопрос или, быть может, — направления, в котором этот ответ следует искать: "…может ли субъект феноменологического, транс-исторического типа дать отчет в историчности разума? Вот тут-то чтение Ницше и было для меня переломом: существует история субъекта, точно так же, как существует история разума, и вот с вопросом о ней — об истории разума, о ее развертывании — не следует обращаться к некоему основополагающему и начальному акту рационалистического субъекта" (Dits et ecrits, t.IV, p.436). Ницше интересен для Фуко прежде всего "своего рода вызовом […] великой и древней университетской традиции: Декарт, Кант, Гегель, Гуссерль", в которой — в чем он вполне отдает себе отчет — он сам воспитан, и он пытается "взять Ницше всерьез", в точке "максимума философской интенсивности". "Я читал лекции о Ницше, но мало писал о нем. Единственный, немного шумный знак почтения, который я ему выразил, — это когда я назвал первый том Истории сексуальности — "Воля к знанию"" (ibid., p.444).

У самого Ницше находим, в частности, такие слова: "К чему, хуже того, откуда всякая наука? Не есть ли научность только страх и увертка от пессимизма? Тонкая самооборона против — истины?" (Ф.Ницше, т. 1, стр.49). О "воле к истине" у Ницше как "моральном импульсе христианства", который "требует истины во что бы то ни стало", — у Карла Ясперса: Ницше и христианство, M., 1994.

16

c.58* Имеется в виду один из центральных тезисов Истории безумия, "безумие" конституировалось первоначально не как объект изучения в рамках психологического, медицинского или психиатрического знания, но как своего рода "форма не-разумия", которую разум старался держать от себя на расстоянии; отсюда — практика интернирования, internement, — помещения "безумных" в разного рода специализированные заведения, практика, имеющая свою историю, внутри которой появление собственно психиатрических лечебниц — очень недавний эпизод. Оппозиция разума/неразумия была — в качестве механизма исключения — задействована в первую очередь внутри разного рода практик поддержания общественного порядка и внутри института правосудия. Для принятия решения об отчуждении от прав на собственность, о лишении права на жительство, об интернировании и о тюремном заключении, равно как и для многих других процедур юридического и административного характера, требовались определенные "научные" критерии, которые и заимствовались из сферы сначала медицинского, а с XIX века — складывающегося в это время психологического и психиатрического знания. "В предистории психиатрии человек как субъект права важнее человека слабоумного или больного. Дорога, которая привела медицину к познанию различных аспектов и форм психических расстройств, — это именно лишение прав в судебном порядке", — резюмирует эту мысль Фуко в рецензии на Историю безумия Ж.Кангилем (цит. по: Eribon, p.360). Существующую во французском языке игру слов (alienation — это и "отчуждение" в юридическом смысле, т. е. "лишение прав", и "умопомешательство", "психическое расстройство") по-русски можно приблизительно передать через пару: лишение прав/ума-лишение.

Анализ, проделанный Фуко, наносит удар претензиям психологии и психиатрии на "объективное" и "научное" знание, так как показывает, что то, что рассматривалось как попытка этих дисциплин научно обосновать отграничение "нормы" и "нормального", есть на самом деле не более чем "дискурсивное освящение и узаконивание практик установления юридической недееспособности индивида" (G.Canguilhem, 1986, р.38). Продумывать соотношение этих различных практик Фуко продолжал и первые несколько лет своего преподавания в Коллеж де Франс — не только в рамках лекций, но и на своем еженедельном семинаре. Так, лекции 1971–1972 годов были посвящены анализу теорий и институтов уголовного права, 1972–1973 — анализу общества наказующего типа, 1973–1974 — психиатрической власти, а 1974–1975 — анормальному человеку. В эти же годы для изучения уголовного права во Франции в XIX веке в качестве материала привлекались тексты судебно-медицинских и психиатрических экспертиз того времени. Результатом этой работы явилась публикация в 1973 году книги Я, Пьер Ривьер… (см. "Послесловие", сноска на сс.396–397).

17

с.58** В той же лекции, о которой шла речь в комментарии к с.57, отправляясь от анализа аристотелевской "воли к знанию", Фуко отмечает, что у Аристотеля между познанием, истиной и удовольствием существует связь, своего рода "сущностная со-принадлежность", которая обнаруживает себя, с одной стороны, в "удовлетворении от ощущения и зрительного восприятия", так же как и в "счастье от теоретического созерцания", а с другой — в "желании знать" (Resume des cours, p. 13).

18

с.67 тератология (греч.: [греч.] — чудо, и логос[греч.] дискурс) — часть естественной истории, в которой трактуется о монстрах, об исключительных формах.

19

с.68 Игра слов: discipline по-французски может означать и "дисциплинированный", и "упорядоченный в рамках той или иной дисциплины".

20

с.80 Здесь, как и в ряде других мест, развертывая критику основных установок феноменологии и экзистенциализма, Фуко полемизирует прежде всего с Мерло-Понти, чье влияние на него было особенно сильным.

21

с.81 Речь идет о повороте, который в исторической науке совершила школа "Анналов", связанная в первую очередь с именами Марка Блока, Люсъена Февра, Фернана Броде-ля, Жака Ле Гоффа и целого ряда других французских историков. Прежде всего, произошло радикальное изменение предмета исторического исследования. Задача истории видится теперь не в рассказе о выдающихся событиях прошлого, как-то: войны, революции, политические убийства, смены династий, эпидемии и т. д., но во внимательном и детальном изучении самых разных сторон человеческой жизни и деятельности — того, как люди женятся и что едят, как обрабатывают землю и хоронят своих мертвецов, как обмениваются, торгуют и накапливают деньги. И все это — в свете происходящих изменений, зачастую столь незначительных и неприметных, что для их "засекания" приходится рассматривать очень большие промежутки времени, как правило — века. Отсюда и одно из основных понятий этого подхода: "большая длительность" ("longue duree"). Отсюда же — и введение в оборот нового материала для изучения, о котором говорит дальше Фуко.

22

с. 82 Отголосок полемики между Фуко и Сартром после выхода Слов и вещей. Основной пункт сартровской критики — "отказ от истории". "Что мы имеем в Словах и вещах? Вовсе не "археологию' гуманитарных наук. Археолог — это кто-то, кто разыскивает следы исчезнувшей цивилизации, чтобы попытаться ее реконструировать […]. Фуко же представляет нам своего рода геологию, он показывает серию последовательных слоев, образующих нашу почву. Каждый из этих слоев определяет условия возможности некоторого типа мысли, который доминировал в течение соответствующего периода. Но Фуко не говорит нам самого, быть может, интересного: ни того, каким образом каждая мысль конструируется исходя из этих условий, ни того, каким образом люди переходят от одной мысли к другой. Для этого он должен был бы ввести праксиси, стало быть, — историю, а это как раз и есть то, что он отвергает. Конечно же, перспектива у него историческая. Он различает эпохи, до и после. Но он заменяет кино волшебным фонарем, движение — чередой неподвижных состояний" (Jean-Paul Sartre repond, 1966).

А вот ответ Фуко — в одном из его интервью — на этот упрек Сартра: "Ни один историк подобного упрека мне ни разу не сделал. Существует своего рода миф истории для философов. Знаете ли, философы по большей части весьма невежественны во всех дисциплинах, кроме своей. Существует математика для философов, биология для философов, ну и точно так же — история для философов. Для философов история — это своего рода огромная и обширная непрерывность, где перемешаны свобода индивидов и экономические или социальные детерминации. И как только дотрагиваются до какой-либо из этих великих тем — непрерывность, действительное отправление человеческой свободы, сочленение индивидуальной свободы с социальными детерминациями, как только дотрагиваются до одного из этих великих мифов — тотчас же этими добропорядочными людьми поднимается крик о том, что вот, мол, посягают на неприкосновенность истории или убивают ее. На самом-то деле такие люди, как Марк Блок и Люсьен Февр, английские историки и другие, давно уже положили конец этому мифу истории. Они практикуют историю совершенно иным способом […]. Что же касается философского мифа, который имеют в виду, когда обвиняют меня в том, что я его убил, — то я в восторге, если я его действительно убил. Если что я и хотел бы убить — так именно это, а вовсе не историю вообще" (Dits et ecrits, t.I, рр. ббб-667). В этой полемике принял участие и Жорж Кангилем, обычно предпочитавший держаться в стороне от шумных дискуссий. В журнале Critique появилась его статья, которая считается одной из лучших работ о Фуко. По-отечески пожурив Сартра (хотя они были одного выпуска Высшей нормальной школы) за то, что тот потерял хладнокровие перед лицом неминуемого прихода кого-то другого на место "учителя" и, отказавшись когда-то от рутинной жизни преподавателя университета, теперь он сам повел себя как такой вот озлобленный преподаватель, — Кангилем переходит к сути дела: "Несмотря на то, что было сказано об этом большинством критиков Фуко, термин "археология" означает у него то, что он собственно и означает. Это условие возможности иной истории — истории, в которой понятие события сохраняется, но где события касаются уже не людей, но понятий" (G.Canguilhem, 1967). Тема "истории" была настолько важна для Фуко, что он намеревался посвятить ей — "проблемам исторического дискурса" — отдельную книгу, которая должна была называться: Прошлое и настоящее. Другая археология гуманитарных наук. Проект этот, однако, осуществлен не был.

23

с.91* Этот выпад против структурализма — не первый на страницах этой книги, хотя, быть может, и наиболее резкий — может удивить тех, кто привык считать Фуко структуралистом. В отечественной литературе о Фуко такая точка зрения преобладает, во французской — встречается, но крайне редко, лишь при внешнем и поверхностном взгляде (в словарях, энциклопедиях и т. д.). Это, конечно же, недоразумение, пусть и возникшее не без участия самого Фуко. Одно время он действительно был в каком-то смысле близок к тем, кто относил себя — или кого относили — к структурному направлению в гуманитарных науках: он печатается в журнале Tel Quel (где печатают, правда, не только структуралистов, но вообще — "авангард" литературы и литературной критики того времени), говорит как будто бы от их имени, неоднократно предпринимает попытки концептуально осмыслить структурализм как практику и как метод. В ряде интервью 1966–1967 годов (в связи с выходом в свет Слов и вещей) Фуко не возражает против такого рода идентификации, каким-то образом узнает себя в ней. Действительно, еще после появления Истории безумия, отвечая на вопрос журналиста о том, кто повлиял на него в первую очередь, он называет Бланшо, Русселя и Лакана, а затем добавляет: "Но также, и главным образом, — Дюмезиль"; видя же удивление собеседника ("Каким образом историк религий мог оказаться вдохновителем работы по истории безумия?"), Фуко поясняет:

"Благодаря своей идее структуры. Как и Дюмезиль по отношению к мифам, я попытался обнаружить структурированные нормы опыта, схему которых — с некоторыми модификациями — можно было бы встретить на различных уровнях" (Dits et ecrits, t.I, p.168). Не только в этих словах, но и в работах Фуко того времени при желании нетрудно усмотреть близость структурному подходу- для этого, правда, нужно предварительно выделить его основные черты и описать их в общем виде. Именно эту двойную работу и проделал Жиль Делез в известной статье 1967 года, которая так и называется "По чему распознают структурализм?" (G.Deleuze, 1979). И однако ни то, ни другое нельзя признать достаточным основанием для записывание Фуко в "структуралисты"; равно как и глубокое понимание им работ Фрейда и их использование в лекциях по психологии или большая симпатия к делу Лакана и своего рода пропагандирование его не позволяют зачислить Фуко в "психоаналитики", а использование им концептуального аппарата и метода, связанных с работами Маркса, не означает, что он был "марксистом".

Тут нужно не упускать из виду две вещи. Во-первых, сильный накал страстей — и политических в том числе — во Франции в 60-е годы вокруг структурализма вообще и вокруг отношения Фуко к структурализму, в частности. В 1967 году, когда в Фуко видят "жреца структурализма", он скромно отвечает, что он — лишь "певчий в хоре" и что служба началась задолго до него. И в текстах и в интервью этого времени Фуко посвящает структурализму пространные анализы. Он различает структурализм как метод, с успехом используемый в частных областях: в лингвистике, в истории религий, в этнологии и т. д.,- и "общий структурализм", имеющий дело с тем, "что есть наша культура, наш сегодняшний мир, с совокупностью практических или теоретических отношений, которые определяют нашу современность. Именно здесь структурализм получает значение философской деятельности — если принять, что роль философии состоит в том, чтобы диагносцировать" (Dits et ecrits, t.I, р.581; см. также лекцию, прочитанную в Тунисе в 1967 году. "Structuralisme et l' analyse litteraire").

А уже в 1968 году одного упоминания при нем о структурализме или о его к нему причастности было достаточно для того, чтобы вызвать у Фуко в лучшем случае сарказм и насмешки (скажем, Фуко загадывал собеседнику "загадку": "Какая разница между Бернардом Шоу и Чарли Чаплиным? Никакой, поскольку они оба носят бороду — за исключением, конечно же, Чаплина!", — Dits et ecrits, t.I, р.788), а чаще всего — ярость. Вот только один из многочисленных примеров. На вопрос журналиста, как он на данный момент мог бы определить структурализм, Фуко отвечает: "Если спросить тех, кого включают в рубрику "структуралисты" — Леви-Стросса или Лакана, Альтюссера или лингвистов, — они бы ответили вам, что у них друг с другом нет ничего общего или мало чего общего. Структурализм — это категория, которая существует для других, для тех, кто не имеет к нему отношения. Только извне можно сказать, что такой-то, такой-то и такой-то — структуралисты. Это у Сартра нужно спрашивать, кто такие структуралисты, поскольку он считает, что структуралисты представляют собой сплоченную группу (Леви-Стросс, Альтюссер, Дюмезиль, Лакан и я), группу, которая образует своего рода единство; но как раз этого вот единства заметьте себе это хорошенько, — его-то мы как раз и не обнаруживаем" (Dits et ecrits, t.I, р.665). Фуко настаивает, стало быть, не только на том, что он никогда не был структуралистом ("Я никогда не был фрейдистом, никогда не был марксистом и я никогда не был структуралистом", скажет он в беседе 1982 года "Структурализм и постструктурализм" (Dits et ecrits, t.IV, Р.435), но также и на том, что никогда не было и самого "структурализма"! Было нечто, что называли этим словом (в заключительной части Археологии знания Фуко подчеркивает, что всей этой книгой он пытается "снять с себя ярлык "структурализма" — или того, что под этим словом имеют обыкновение понимать", — L'Archeologie du savoir, р.259). И были отдельные люди, которые в различных областях выполняли конкретные анализы, исследования. Не отрицая того, что в работах этих исследователей, как и в его собственных, действительно было что-то "не чуждое методам структурного анализа" (но только Леви-Стросс, считает он, практиковал собственно структурный метод), Фуко не устает повторять, что если у этих исследователей и было что-то общее, то только не "метод". Этим "общим" был у них "общий враг": классическая рефлексивная философия и философия субъекта. В беседе 1978 года с Тромбадори (наряду с уже цитировавшимся "Структурализмом и постструктурализмом" она имеет исключительное значение для понимания не только философского пути Фуко, но и общей атмосферы интеллектуальных и духовных исканий во Франции после второй мировой войны), в ходе которой, в силу ее временной дистанции, ряд мыслей был высказан Фуко с гораздо большей ясностью и определенностью, чем, скажем, в Археологии знания, Фуко говорит, что для тех, кого объединяли под именем "структуралистов", наиболее острой и настоятельной проблемой было "каким-то иным образом поставить вопрос о субъекте, иначе говоря преодолеть некий фундаментальный постулат, от которого французская философия, начиная с Декарта, никогда не отступала и который феноменологией был только усилен" (Dits et eсrits, t.IV, p.52). Вся современная философия, будь то марксизм с его навязчивой идеей отчуждения, имевший во Франции сильную феноменологическую окраску, или же феноменологический экзистенциализм, центрированный на проживаемом опыте, так же, как и современная психология с ее принципом соразмерности опыта — человеку, — все это было только разными "формами рефлексии и анализа", которые вдохновлялись "философией субъекта" и ориентировались на "теорию субъекта". И в этом отношении традиция, идущая от Соссюра к Леви-Строссу, стала стратегической "точкой опоры для того, чтобы поставить под вопрос теорию субъекта, но эту постановку под вопрос ни в коем случае не следует отождествлять со структурализмом" (ibid.). Про себя Фуко говорит, что эту проблематизацию теории субъекта он нашел у Ницше, Батая или Бланшо, т. е. у тех, кто был максимально далек от структурализма, а также у Башляра и Кангилема — в истории науки. Такой же точкой "прорыва", возможностью выйти за пределы философии субъекта был, для очень многих, и психоанализ. "Покончить с основополагающим актом субъекта", или, как его еще называет Фуко, с "конституирующим субъектом", "субъектом-дарителем смысла", — вот что было главным для Фуко и что определяло его интерес к тем исследованиям и практикам, которые обычно собирают под именем "структурализм". Подобного рода выпады против "привилегий основополагающего субъекта" находим мы не только в "Структурализме и постструктурализме", но и в Порядке дискурса и в "Что такое автор?".

В этом контексте станут понятны — в их интонации, в их интенции слова, сказанные Фуко в интервью 1966 года, т. е. еще изнутри, так сказать, "структуралистского" периода. В силу важности того, что говорит здесь Фуко, позволим себе привести несколько выдержек из этого интервью. "Мы ощущали поколение Сартра как, несомненно, мужественное и благородное, со страстью к жизни, к политике, к существованию… Но что касается нас, мы открыли для себя нечто другое, другую страсть: страсть к понятию и к тому, что я назвал бы "система"". На вопрос собеседника: "В чем состоял интерес Сартра как философа?" Фуко отвечает: "…столкнувшись с таким историческим миром, который буржуазная традиция, себя в нем не узнававшая, склонна была рассматривать как абсурдный, Сартр хотел показать, напротив, что всюду имеется смысл". На вопрос же о том, когда Фуко перестал "верить в смысл", — он отвечает: "Точка разрыва — это тот момент, когда Леви-Стросс для обществ, а Лакан — для бессознательного показали нам, что "смысл", возможно, есть лишь своего рода поверхностный аффект, отсвет, пена, а то, что глубинным образом пронизывает нас, что есть до нас и что нас поддерживает во времени и в пространстве, — это система". И дальше: "Значение Лакана как раз в том, что он показал, как через дискурс больного и через симптомы его невроза говорят именно структуры, сама система языка — а не субъект… Как если бы до любого человеческого существования уже имелось некое знание, некая система, которую мы переоткрываем…". И на вполне естественный вопрос: "Но кто же тогда продуцирует эту систему?" Фуко отвечает: "Что это за такая анонимная система без субъекта, хотите Вы спросить, что именно мыслит? "Я" — взорвано; взгляните на современную литературу происходит открытие некоего имеется". […] В некотором роде здесь происходит возврат к точке зрения XVII века, с одним различием: не человека ставить на место Бога, но анонимную мысль, знание без субъекта, теоретическое без идентифицируемой субъективности [identite]…" (Dits et ecrits, t.I, pp. 514–515).

За шумным конфликтом в связи со структурализмом Фуко, стало быть, видит прежде всего попытку поставить такие теоретические проблемы и нащупать такие формы анализа, которые, будучи рациональными, не апеллировали бы при этом к идее субъекта. Именно поэтому его не устраивали формы рациональности, стоящие за марксизмом или за феноменологией, и именно в этом контексте Фуко не устает подчеркивать роль Леви-Стросса, давшего "своего рода рациональную точку опоры для этой постановки под вопрос […] теории субъекта" (Dits et ecrits, t.IV, р.52).

24

с. 91 ** О том месте, которое Жорж Катилем и его работы по истории наук о жизни занимали во французской философии послевоенных десятилетий, см. "Жизнь: опыт и наука" (Вопросы философии, 1993, 5, сс.43–53) — перевод статьи Фуко "La vie: Г experience et la science" (Dits et ecrits, t.IV, pp.763–776), впервые опубликованной на французском языке в 1985 году.

25

с. 94 Ср. в уже цитировавшейся небольшой статье Фуко о Жане Ипполите: "Гегель обозначал для него тот момент, когда философский дискурс поставил перед самим собой, и внутри себя самого, проблему своего начала и своего конца, момент, когда философская мысль берет на себя тяжкий неисчерпаемый труд, труд высказать все поле не-философии в целом, а также берется возвестить, совершенно самодержавно, о собственном конце. […] Философия, которая, начиная по крайней мере с Декарта, была неустранимым образом связана с не-философией, стала вместе с Гегелем не только сознанием этой связи, но и действительным дискурсом этой связи: серьезное задействование игры философии и не-философии. Тогда как другие видели в гегелевской мысли замыкание философии на саму себя и момент, когда она переходит к рассказыванию своей собственной истории, Ипполит признал в ней такой момент, когда она пересекает свои собственные пределы, чтобы стать философией не-философии или, быть может, не-философией самой же философии" (Dits et ecrits, t.I, рр.783–784).

26

с. 101 Steven Marcus, The Other Victoriens. A Study of Sexuality and Pornography in Mid-Nineteenth Century England, New York, Basic Books, 1966.

27

с. 102 Фуко опять играет на значениях выражения tenir discours — "держать речь" (ср. комментарий к с.49 "Порядка дискурса"), что в русском переводе теряется.

28

P.Segneri, L'Instruction dupinltent (французский перевод, 1695), р.301.

29

A. de Liguori, Pratique des confesseurs (французский перевод, 18S4), р.140

30

P.Segneri, loc. cit., pp.301–302.

31

Реформированное пастырство, пусть и более сдержанным образом, также установило правила выведения секса в дискурс. Это будет развернуто в следующем томе — Плоть и тело.

32

A. de Liguori, Preceptes sur le sixime commandement (французский перевод, 1835). р.5.

33

D.-A. de Sade, Les 120 journees de Sodome, Pauvert, I, pp. 139–140.

34

Неизвестный автор. My secret Life, переиздано Grove Press, 1964*.

с. 117 В 1977 году Фуко напишет предисловие к французскому изданию этой книги — еще более сокращенному, чем английское, уже и без того сокращенное… до семи сот страниц (My Secret Life. Recit de la vie sexuelle d'un Anglais de l'epoque victorienne, Paris, Les formes du secret, 1977). Первое ее издание было напечатано в 1890 году в Амстердаме, тиражом десять (!) экземпляров. Оно, конечно, никогда не поступало в продажу и осело у нескольких коллекционеров и в некоторых библиотеках. Интерес этого текста, как пишет Фуко, — в детальнейшем рассказе о жизни, которую этот человек целиком посвятил сексу. "Жизнь-секс", "сексуществование"… — играет со словами Фуко. "Несомненно, в качестве фона выступала здесь давняя духовная традиция, которую протестантские страны (стало быть — без исповедников) сохранили лучше, чем католические: вести письменно дневник своей жизни, на чистой странице проделывать исповедывание совести" (Dits et ecrits, t.III, p.131). Об этом тексте Фуко говорит также в статье 1976 года в газете Le Monde ("L'Occident et la verite du sexe"), где он еще до выхода самой книги крупными мазками прочерчивает основные линии Воли к знанию и всего многотомного проекта Истории сексуальности (Dits et ecrits, t.III, рр.101–106).

35

с. 118 Игра слов: repetition по-французски — это и "повторение", и "репетирование".

36

с. 119 Игра слов: Са употребляется во французском разговорном языке и как местоимение "это", и как способ выражения чрезвычайно пренебрежительного отношения к чему-либо или к кому-либо; но, кроме того, Са — это третий элемент психоаналитической триады Я, Сверх-Я и Оно, который трактуется как раз как совокупность всех вытесненных и подавленных влечений и желаний, как темная и непрозрачная для сознания часть человека.

37

Кондорсе, цитируемый по J.-L. Flandrin, Familles, 1976.

38

A.Tardieu, Etude medico-legale sur les attentats aux moeurs, 1857, p.114.

39

J. von Justi, Elements generaux de police (французский перевод, 1769), р.20

40

C.-I.Herbert, Essai sur la police ginerale des grains (1753), pp.320–321.

41

с. 123 Речь идет о двух работах Фрейда: Три очерка по теории сексуальности (1905) и Анализ фобии пятилетнего мальчика (1909). Из изданий последних лет на русском языке см., например, в: З.Фрейд, Психология бессознательного, М., Просвещение, 1989.

42

"Полицейский устав для лицеев" (1809).

Статья 67. "Во время классных и учебных часов всегда должен быть классный воспитатель, наблюдающий за тем, что происходит снаружи, дабы воспрепятствовать ученикам, вышедшим по нужде, останавливаться и собираться вместе.

68. После вечерней молитвы ученики должны быть препровождены обратно в спальню, где воспитатели сразу же должны уложить их спать.

69. Воспитатели должны ложиться спать не ранее, чем они удостоверятся, что каждый ученик находится в своей постели.

70. Кровати должны быть отгорожены друг от друга перегородками высотой в два метра. Спальни должны быть освещены в течение ночи."

43

J.Schummel, Fritzens Reise nach Dessau (776), цитируется в: A.Pinloche, La Refarmc de l'education en Allemagne au XVIIIe siecle (1889), pp.125–129.

44

Н.Bonnet et J.Bulard, Rapport medico-legal sur l'etat mental de Ch.-J.Jouy, 4 janvicr 1868.

45

с. 130 Имя крестьянина — Jouy — по звучанию совпадает с причастием прошедшего времени глагола jouir (joui) — "наслаждаться", "получать удовольствие", означающего также: "испытать оргазм".

46

Westphal.Archlv fur Neuralogie, 1870.

47

Ср., например, Bourneville, Iconografie de la Salpetriere, pp.110 и след. Неизданные материалы о лекциях Шарко, которые до сих пор еще можно найти в Сальпетриер, являются в этом отношении даже еще более недвусмысленными, чем то, что было опубликовано. Игры между побуждением и выпадением прочитываются там весьма явно. Одна из записей сообщает о сеансе 25 ноября 1877 года. Пациентка предъявляет истерические спазмы; Шарко приостанавливает приступ, накладывая сначала руки, а затем конец палки на яичники женщины. Когда он убирает палку, приступ возобновляется, и тогда Шарко ускоряет его ингаляцией амилнитрата. Больная требует тогда эту секс-палку в словах, которые свободны от каких бы то ни было метафор. "Пациентку уводят при том, что ее исступление продолжается".

48

Уже греческое право совокупило пытку и признание, по крайней мере в отношении рабов; право Римской империи распространило эту практику. К этим вопросам мы вернемся в работе Власть истины*.

с. 158 Эта книга так и не была написана. Как не были написаны и обещанные пять томов Истории сексуальности. La Chair et le corps. La Croisade des enfants. La Femme, la mere et l'hysterique, Les Pervers, Populations et races. Названия этих томов фигурировали на обложке первого тома.

49

с. 16 °Cм. соответствующий комментарий к с. 184.

50

с. 167 См. соответствующий комментарий к с.119.

51

с. 177 Flectere si nequeo superos, Acheronta movebo — "если не смогу склонить богов, то Ахеронт приведу в движение" (лат.), вошедший в поговорку стих из Энеиды Вергилия (кн. vii, стих 312).

52

Готфрид Август Бюргер, цитируется по работе Шопенгауэра Метафизика любви*.

с. 178 Неточная ссылка Фуко на эпиграф из Бюргера в начале 44-й главы работы Шопенгауэра Мир как воля и представление. В переводе Ю. Айхенвальда см.: А.Шопенгауэр, Избранные произведения, М., Просвещение, 1992, с.371.

53

с. 181 Вскоре после выхода в свет Воли к знанию группа психо-аналитиков-лаканистов (среди которых был и зять Лакана Жак-Ален Миллер, ставший после смерти Лакана в 1981 году его "преемником" и руководителем одной из ветвей лакановского психоанализа) пригласила Фуко для обсуждения основных проблем книги. Под названием "Игра Мишеля Фуко" ("Le jeu de Michel Foucault") текст этой дискуссии был опубликован в журнале Orni-саr? издающемся этой группой лаканистов. Вот что говорит Фуко в ответ на вопрос о смысле противопоставления предлагаемой им аналитики власти обычным "теориям власти": "Власть — этого просто не существует. Я хочу сказать, что идея, будто где-то в определенном месте, или эманируя из какой-то определенной точки, существует нечто, что и есть власть, — мне кажется, что эта идея зиждется на каком-то ложном анализе и уж во всяком случае не учитывает значительного числа феноменов. На самом-то деле власть — это отношения, это пучок — более или менее организованный, более или менее пирамидальный, более или менее согласованный — отношений. […] Если пытаться строить теорию власти, всегда будешь вынужден рассматривать ее как возникающую в определенном месте и в определенное время, нужно будет выяснять ее генезис и осуществлять дедукцию. Но если власть в действительности является открытым пучком, более или менее согласованным — скорее, конечно же, плохо согласованным, — отношений, тогда единственной проблемой является составление такой решетки анализа, которая делала бы возможной аналитику отношений власти" (Dits et ecrits, t.III, p.302).

54

с. 184 Непереводимая игра слов: французское sujet, происходящее от латинского subjectus — "под-лежащее", "под-чиненное", означает одновременно и "отданный во власть", "подданный", и "субъект", "лицо". Фуко "стягивает" оба эти значения в глаголе assujettir (собственно "подчинять"), подчеркивая момент конституирования субъекта как такового в обоих смыслах, равно как и наличие специальных форм, делающих это конституирование возможным.

55

с. 195 Этот принцип власти без субъекта или стратегии без субъекта также стал предметом обсуждения в дискуссии с лаканистами. Отвечая на вопрос о том, как такое можно помыслить, Фуко высказывает разные соображения, и в том числе следующее: "…знаменитая французская "абсолютная" монархия не имела в действительности ничего абсолютного. Это и в самом деле были рассеянные островки власти, одни из которых функционировали как географические уделы, другие — как пирамиды, третьи как тела или, скажем, в соответствии с семейными влияниями или сетями союзов, и т. д. Вполне понятно, почему в подобной системе не могли появиться глобальные стратегии:

французская монархия оснастила себя административным аппаратом — очень сильным, но очень ригидным, — мимо которого проходила масса вещей. Был, конечно, Король — явный представитель власти, но на самом деле власть централизованной не была, она не выражалась в глобальных стратегиях одновременно тонких, гибких и связных. В ХIX веке, напротив, через всякого рода механизмы или институты — парламентаризм, распространение информации, издательское дело, всемирные выставки, университет и т. д. — "буржуазная власть" смогла выработать глобальные стратегии, без того, однако, чтобы по отношению к ним следовало предполагать некоторого субъекта" (Dits et ecrits, t.III, р.310). Но не окажется ли тогда, что принцип "бессубъектности", будучи безобидным в плане теоретическом, по отношению к знанию и дискурсу, при переходе в поле "практического", где действуют отношения силы и происходят сражения, где с неизбежностью встает вопрос, кто сражается и против кого, что принцип бессубъектности здесь порождает серьезные трудности и не позволяет уклониться от вопроса о субъекте или, скорее, о субъектах? Фуко на это возражение Миллера замечает:

"Конечно же, это-то меня и беспокоит. И я не очень понимаю, как из этого выбраться. Но в конечном счете, если рассматривать власть в терминах отношений власти, это позволяет, мне кажется, схватить — гораздо лучше, чем в каких бы то ни было иных теоретических построениях, — то отношение, которое существует между властью и борьбой, и в частности классовой борьбой. Что меня поражает в большинстве текстов, если не Маркса, то по крайней мере марксистов, так это то, что там всегда (за исключением, быть может, Троцкого) молчанием обходят вопрос, что понимать под борьбой, когда говорится о борьбе классов. Что означает здесь "борьба"? Диалектическое столкновение? Политическое сражение за власть? Экономическая баталия? Война? Гражданское общество, пронизанное классовой борьбой, это — что: война, продолженная другими средствами?". И, наконец, на вопрос Миллера о том, кто же эти, противостоящие друг Другу, субъекты, Фуко отвечает: "Это всего лишь гипотеза, но я бы сказал так все против всех. Не существует непосредственно данных субъектов, один из которых был бы пролетариатом, а другой — буржуазией. Кто борется против кого? Мы все боремся против всех. И в нас всегда еще есть что-то, что борется против чего-то в нас же самих" (ibid., pp.310–311).

56

Сравни выше, с. 135.

57

Тартюф Мольера и Наставник Ленца, отстоящие друг от друга во времени более чем на столетие, представляют собой оба интерференцию диспозитива сексуальности с диспозитивом семьи — внутри духовного руководства в случае Taртюфа и внутри воспитания — в случае Наставника.

58

Шарко, в своих Лекциях по вторникам, 7 января 1888 года говорит: "Для успешного лечения молодой истеричной девушки не следует оставлять ее с отцом и матерью, нужно поместить ее в лечебницу.[…] Знаете ли вы, сколько молодые благовоспитанные девушки плачут по своим матерям, когда с ними расстаются?…Возьмем, если угодно, средний случай: полчаса-это не много". В лекции 25 января он добавляет: "В случае истерии у юношей — что нужно сделать, так это отделить их от матерей. Пока они вместе, ничего не выйдет. […] Порой отец так же несносен, как мать; наилучшим действием поэтому будет устранить их обоих".

59

Сравни Карл Маркс, Капитал, т.1, гл. 10,2, "Капитал, изголодавшийся по сверхтруду"

60

с.238 Слово "диспозитив" не имеет во французском языке тех значений, с которыми употребляет его Фуко в Воле к знанию. Во французском языке dispositif может означать, во-первых, "приспособление", "устройство", "прибор", "механизм", причем чаще всего — в конкретном техническом смысле. Во-вторых, это слово может означать "расположение", "порядок", и в частности "боевой, походный порядок", "группировка войск". В книге Фуко мы имеем дело по существу с семантическим новообразованием. Можно было бы подумать, что это один из тех немногих случаев, когда русский и французский читатели оказываются в одинаковом положении. Фуко, однако, не "стирает" прежних значений этого слова, но, напротив, каждый раз опирается то на одно из них, то на другое. Именно поэтому в русском тексте это слово оставлено без перевода после многих — неудачных — попыток найти (или изобрести) его русский эквивалент. В дискуссии с лаканистами Фуко пришлось, конечно же, отвечать и на вопрос о смысле и методологической функции термина "диспозитив". Фуко говорит: "Что я пытаюсь ухватить под этим именем, так это, во-первых, некий ансамбль — радикально гетерогенный, включающий в себя дискурсы, институции, архитектурные планировки, регламентирующие решения, законы, административные меры, научные высказывания, философские, но также и моральные, и филантропические положения, — стало быть: сказанное, точно так же, как и не-сказанное, — вот элементы диспозитива. Собственно диспозитив — это сеть, которая может быть установлена между этими элементами. Во-вторых, то, что я хотел бы выделить в понятии диспозитива, это как раз природа связи, которая может существовать между этими гетерогенными элементами. Так, некий дискурс может представать то в качестве программы некоторой институции, то, напротив, в качестве элемента, позволяющего оправдать и прикрыть практику, которая сама по себе остается немой, или же, наконец, он может функционировать как переосмысление этой практики, давать ей доступ в новое поле рациональности. Короче, между этими элементами, дискурсивными или недискурсивными, существуют своего рода игры, перемены позиций, изменения функций, которые могут быть, в свою очередь, также очень различными. Под диспозитивом, в-третьих, я понимаю некоторого рода — скажем так образование, важнейшей функцией которого в данный исторический момент оказывалось: ответить на некоторую неотложность. Диспозитив имеет, стало быть, преимущественно стратегическую функцию. Ею может быть, например, поглощение какой-то подвижной массы населения, которую общество с экономикой по преимуществу меркантильного типа находило мешающей: здесь обнаруживается некоторый стратегический императив, выполняющий роль своего рода матрицы того диспозитива, который мало-помалу стал диспозитивом контроля-подчинения безумия, душевной болезни, невроза" (Dits et ecrits, t.III, pp.299). В этой же дискуссии Фуко пришлось объясниться и по поводу соотношения между новыми понятиями: диспозитив, дисциплина, — и прежними: эпистема, знание, дискурс. "Что касается диспозитива, — говорит он, — то тут я стою перед проблемой, из которой пока не очень-то вижу выход. Я сказал, что диспозитив имеет преимущественно стратегическую природу, а это предполагает, что речь здесь идет об определенного рода манипулировании отношениями силы, о рациональном и координированном вмешательстве в эти отношения силы, чтобы либо развернуть их в определенном направлении, либо блокировать их, либо стабилизировать и использовать их. Диспозитив, стало быть, всегда вписан в игру власти, но, кроме того, всегда связан с одной или несколькими гранями знания, которые в связи с ним возникают, но в не меньшей мере его и обусловливают. Вот это и есть диспозитив: стратегии силовых отношений, которые и поддерживают различные типы знаний и поддерживаются ими. В Словах и вещах, где я хотел написать историю эпистемы, я еще оставался в тупике. Что я хотел бы сделать сейчас, так это попытаться показать, что то, что я называю диспозитивом, — это куда более общий случай, нежели эпистема. Или, скорее, что эпистема — это специфически дискурсивный диспозитив, тогда как, вообще говоря, диспозитив может быть как дискурсивным, так и не-дискурсивным, поскольку его элементы куда более гетерогенны. […] Если угодно, теперь, по зрелому размышлению, я определил бы эпистему как стратегический диспозитив, который позволяет отобрать среди всех возможных высказываний те, что смогут оказаться принятыми внутрь — я не говорю: научной теории, но — некоторого поля научности, и о которых можно было бы сказать: вот это высказывание истинно, а это — ложно. Именно диспозитив позволяет отделить — не истинное от ложного, но то, что может квалифицироваться как научное, от того, что так квалифицироваться не может" (ibid., pp.300–301).

61

S. Pufendorf, Le Droit de la nature (франц. перевод 1734),p.445.

62

"Точно так же, как сложное тело может обладать свойствами, которые не обнаруживаются ни у одного из простых тел, из соединения которых оно образовано, так и юридическое тело может иметь — в силу самого объединения людей, его составляющих, — некоторые права, которыми формально не было облечено ни одно из частных лиц и осуществлять которые подобает только предводителям". Pufendorf, /or. rit.i p.452.

63

с.241 Во французском тексте эта идея выражена еще и лексически, поскольку "власть" и "мочь" во французском языке — это одно слово: pouvoir.

64

с.242 Это не просто умозрительные рассуждения — за этим у Фуко стоит вполне определенная гражданская позиция: он был среди тех, кто активно боролся за отмену смертной казни во Франции. Пик этой борьбы приходится как раз на середину 70-х годов; отменена она была в 1981-м, в самом начале президентства Франсуа Миттерана.

65

с.245 идеологи — речь идет о группе французских ученых и философов (среди которых А.Дестют де Траси, Ж.Кабанис, К-Ф. де Вольней и др.), кульминация деятельности которых приходится на последние десятилетия XVIII века. Активно поддержавшие Французскую революцию, а затем приход к власти Наполеона, они использовали этот момент социальных и культурных трансформаций для реализации своих идей. Главное их дело — создание новых институтов народного образования, в частности Высшей нормальной школы (национального центра подготовки преподавателей), а также французской Академии и особенно — ее знаменитого отделения моральных и политических наук. Оказавшиеся не у дел и преданные забвению с приходом Реставрации и последовавшей политической реакции, в последние десятилетия нашего века "идеологи" привлекают к себе все большее и большее внимание. Говоря об их заслугах, подчеркивают их приверженность "новому научному духу" и власти нового типа.

66

с.248 эпистема ()[греч.] — понятие, которым Фуко пользуется почти исключительно в Словах и вещах, называя таким образом особую конфигурацию "слов", "вещей" и "представлений", которая задает условия возможности взглядов, знаний, наук, характерных для определенной исторической эпохи. В европейской культуре Нового времени Фуко выделяет три эпистемы: ренессансную (XVI век), классическую (XVII век — конец XVIII) и современную.

67

с.260 Именно то, что у Фуко мы находим радикальную проблематизацию не только идеи "сексуальности", но и самого "секса как такового", и заставляет нас в русском переводе остановиться на слове "секс", хотя французское le sexe может передаваться по-русски не только как "секс", но и как "пол". Употребление в переводе не одного — сквозного — термина, но двух, лишало бы позицию Фуко ее последовательности и радикальности, оставляя лазейку для привычных натуралистических смыслов.

68

c.274 Тезис об историчности "человека желания" занимает центральное место в размышлениях Фуко последних лет, стягивая на себе несколько различных контекстов. Как инструмент критики и генеалогического анализа понятий секса и сексуальности, он нацелен против всякого рода "движений освобождения", ищущих обоснования в "репрессивной гипотезе" и направленных на "высвобождение" именно желания. С другой стороны, на линии, задаваемой этим генеалогическим анализом, Фуко и выделяет различные формы субъективации и "техники", или "технологии себя", через которые "субъект конституирует себя в качестве такового". "Желание", "плоть", "вожделение" принадлежат одной такой форме, а греческие "", "удовольствия" — совершенно другой. "Мы видим, говорит Фуко о своей работе в резюме курса лекций 80–81 годов "Субъективность и истина", — насколько все это далеко от такой истории сексуальности, которая была бы организована вокруг старой доброй гипотезы подавления и ее обычных вопросов: как и почему подавлен секс? Речь идет об актах и об удовольствиях, а не о желании. Речь идет об образовании себя через разного рода техники жизни, а не о подавлении при помощи запрета и закона. Речь идет не о том, чтобы показать, каким образом секс удерживался на расстоянии, но — о том, как было положено начало той долгой истории, которая в наших обществах устанавливает связь между сексом и субъектом" (Resume des cours, pp.136–137). В этих лекциях Фуко показывает, что появление "человека желающего" как особой формы субъективации, особой "культуры себя" связано по большей части с практиками покаяния и процедурами признания, сложившимися в рамках христианства. Наряду с формами "заботы о себе", которые сложились уже внутри философских школ античности (вечернее сосредоточение и постоянная бдительность по отношению к самому себе), эти практики включали и ряд новых моментов: безусловное послушание по отношению к учителю, постоянное отслеживание происходящего в душе и в мыслях, а также обязательная экстериоризация всех этих "движений души" в речи с одновременным выяснением того, откуда каждая мысль — хорошая или дурная — пришла: от Бога, от самого себя или от дьявола (см., кроме того, резюме курсов лекций: "О правлении живыми" за 1979-80 год и "Герменевтика субъекта" за 1981-82 год. Выдержки из этого последнего курса были опубликованы на русском языке в сб.: Социо-Логос, вып.1, М., 1991, сс.284–311).

69

с.275 В тексте первого варианта "Введения" находим поразительное место, которое отсутствует в окончательном тексте, но дает ключ к пониманию критически важных ходов мысли позднего Фуко. Здесь Фуко формулирует новое и во многом неожиданное понимание отношений между опытом, практикой и действием, с одной стороны, и мыслью, или историей мысли, — с другой. "Изучать формы опыта таким вот образом, в их истории, — пишет Фуко, — это тема, которая пришла ко мне из одного прежнего проекта: использовать методы экзистенциального анализа в поле психиатрии и в области душевной болезни. По двум причинам, которые не были независимыми друг от друга, я остался неудовлетворен этим проектом: из-за его теоретической недостаточности в том, что касается разработки понятия опыта, и из-за двойственности его связи с психиатрической практикой, которую он и игнорировал, и, одновременно, предполагал. Можно было искать разрешения первой трудности, обратившись к общей теории человеческого бытия, и совершенно иначе обойтись со второй проблемой, воспользовавшись этим, столь часто воспроизводимым, прибежищем — "экономическим и социальным контекстом"; таким образом можно было принять господствовавшую в то время дилемму: философская антропология или социальная история. Я, однако, спросил себя, нельзя ли, вместо того, чтобы играть на этой альтернативе, помыслить самое историчность форм опыта. Что предполагало две негативные задачи: "номиналистскую" редукцию философской антропологии, равно как и понятий, которые могли на нее опираться, с одной стороны, и сдвиг по отношению к области, понятиям и методам истории обществ — с другой. Позитивная же задача заключалась в том, чтобы выявить ту область, где образование, развитие и преобразование форм опыта могли иметь свое место: область истории мысли. Под "мыслью" я понимаю то, что устанавливает внутри различных возможных форм — игру истинного и ложного и что, следовательно, конституирует человеческое бытие в качестве субъекта познания, то, что дает основания для принятия правила или отказа от него и, стало быть, конституирует человеческое бытие в качестве социального и юридического субъекта, то, что устанавливает отношение с самим собой и с другими и, тем самым, конституирует человеческое бытие в качестве этического субъекта.

Мысль, таким вот образом понимаемую, не следует, стало быть, искать лишь в теоретических формулировках, будь то философия или наука; она может и должна анализироваться во всех способах говорить, делать, вести себя, где индивид обнаруживает себя в качестве субъекта познания, в качестве этического субъекта или юридического, в качестве субъекта сознающего — себя и других. В этом смысле, мысль рассматривается как собственно форма действия, как действие — в той мере, в какой оно предполагает игру истинного и ложного, принятие правила или отказ от него, отношение к себе самому и к другим. Изучение форм опыта может, стало быть, осуществляться тогда исходя из анализа "практик (дискурсивных или нет), если так называть различные системы действия — в меру того, что там водится так вот понимаемая мысль" (Dits et ecrits, t.IV, pp.579–580). И вслед за этим Фуко продолжает: "Такая постановка вопроса вела к формулированию нескольких предельно общих принципов. Сингулярные формы опыта вполне могут нести в себе универсальные структуры, они вполне могут не быть независимыми от конкретных детерминации социального существования; однако и эти детерминации, и эти структуры могут дать место опытам — то есть знаниям определенного типа, правилам определенной формы и определенным способам сознания себя и других — не иначе как через мысль. Нет опыта, который не был бы неким способом мыслить и который невозможно было бы анализировать с точки зрения некоторой истории мысли; это — то, что можно было бы назвать принципом ирредуцируемости мысли. В соответствии со вторым принципом эта мысль обладает историчностью, которая ей присуща; сказать, что она обладает историчностью, — означает не то, что она лишена всякой универсальной формы, но что само введение в игру этих универсальных форм — исторично; и сказать, что ей присуща эта историчность, — означает не то, что она независима от любых других исторических детерминации (экономического, социального или политического порядка), но что мысль имеет с ними сложные отношения, которые всегда оставляют формам, трансформациям, событиям мысли их специфичность; это — то, что можно было бы назвать принципом сингулярности истории мысли, существуют события мысли. Начинание это предполагало, наконец, третий принцип; критика, понимаемая как анализ исторических условий, в соответствии с которыми конституировались отношения к истине, к правилу и к себе, не фиксирует непроходимых границ и не описывает закрытых систем; она выявляет допускающие трансформации сингулярности, и трансформации эти могут осуществляться только через работу мысли над самой собой, это-то и можно было бы назвать принципом истории мысли как критической деятельности. Вот смысл, который я придаю своей работе и преподаванию, размещенным под знаком "истории систем мысли", той работе и преподаванию, которые всегда сохраняли двойное отнесение: к философии, у которой следует спрашивать, как возможно, что мысль имеет историю, — и к истории, у которой должно исспрашивать продуцирование различных форм мысли — в тех конкретных обличьях, которые они могут принимать (система представлений, или же институций, или практик). Какова — для философии — цена истории мысли? Каков — в истории — эффект мысли и характерных для нее событий? Каким образом индивидуальные или коллективные опыты оказываются в подчинении сингулярных форм мысли, то есть того, что конституирует субъекта в его отношении к истинному, или же к правилу, или к самому себе? За всем этим угадывается, каким образом чтение Ницше — в начале пятидесятых — открыло доступ к такого рода вопросам, позволяя порвать с традицией как феноменологии, так и марксизма" (ibid., рр.580–581).

70

с.276* В данном случае (и в дальнейшем еще не раз) французское etre приходится переводить как "существо", теряя при этом то смысловое и философское напряжение, которое возникает при чтении французского текста из-за многозначности слова etre: это и "бытие", и "сущность", и "живое существо", и "человеческое существо, человек".

71

с.276** Вот что говорит Фуко об изменении первоначального плана работы в первом варианте "Введения". "Я оказался перед выбором […] между верностью первоначально установленным хронологическим рамкам и продолжением того движения, которое вело меня к тому, чтобы предпочтение отдавать изучению способов отношения к себе. Период, когда вырисовывается эта особенная форма опыта-сексуальность, необыкновенно сложен: то важное место, которое в конце XVIII и в XIX веке заняло формирование различных областей знания, берущих сексуальность с биологической, медицинской, психопатологической, социологической или этнологической точек зрения, — с одной стороны, и решающая роль, которую играли нормативные системы, навязываемые сексуальному поведению через воспитание, медицину, юриспруденцию, — с другой, мешали выделить, в их своеобразии, форму и эффекты отношения к себе в конституции этого опыта. Был риск воспроизвести по отношению к сексуальности те формы анализа — центрированные либо на организации соответствующей области знания, либо на развитии техник контроля и принуждения, — которые прежде были реализованы по отношению к болезни или к правонарушению. Дабы иметь возможность лучше анализировать формы отношения к себе как таковые, я был вынужден идти вспять во времени все дальше и дальше от первоначально установленных мною хронологических рамок, чтобы обратиться к тем периодам, где эффект знаний и сложность нормативных систем были не такими сильными, и, одновременно, иметь возможность выделить формы отношения к себе, отличные, быть может, от тех, что характеризуют опыт сексуальности. И вот так, мало-помалу, я пришел к тому, чтобы переместить акцент в своей работе на то, что должно было быть поначалу лишь ее отправным пунктом или историческим фоном: вместо того, чтобы поместить себя на пороге образования опыта сексуальности, я попытался проанализировать образование некоторого способа отношения к себе внутри опыта плоти, это потребовало значительного хронологического смещения, поскольку следовало изучить тот опыт поздней античности, где можно видеть образование основных элементов христианской этики плота" (Dits et ecrits, t.IV, pp.583–584).

72

Я не эллинист и не латинист. Но мне показалось, что если вкладывать в это дело достаточно старания, терпения, скромности и внимания, то можно с текстами греческой и римской античности свести достаточно короткое знакомство: я хочу сказать — такое знакомство, которое, в соответствии с безусловно конститутивной для западной философии практикой, позволяло бы вопрошать одновременно как различие, удерживающее нас на расстоянии от той мысли, в которой мы распознаем источник нашей собственной, так и близость, остающуюся несмотря на это удаление, которое мы снова и снова углубляем.

73

с.278 Вариация из первого варианта "Введения": "Но я сказал себе, что ради общей линии этого начинания можно, в конечном счете, и пожертвовать установленной программой; я сказал себе также, что, возможно, и не было бы никакого смысла писать книги, если бы они не должны были пишущего их научить тому, чего он не знает, если бы они не должны были привести его туда, где он не ожидал оказаться, и если бы они не должны были помочь ему установить с самим собой какое-то необычное и номе отношение. Тяжкий труд и удовольствие книги — в том, чтобы быть опытом" (Dits et ecrits, t.IV, р.584).

74

Было бы неверно полагать, что после Буркхардта изучение этих искусств и этой эстетики существования было полностью заброшено. Вспомним хотя бы исследование Беньямина о Бодлере. Можно найти также интересный пример такого анализа в недавней книге S.Greenblatt, Renaissance Self-fashioning, 1980.

75

с.281 Одна из промежуточных версий замысла Фуко предполагала книгу, не входящую в Историю сексуальности и озаглавленную тогда Забота о себе. "Читая Сенеку, Плутарха и всех этих авторов, — говорит он в беседе 1983 года "По поводу генеалогии этики: обзор текущей работы", — я понял, что было очень много проблем или тем, касающихся понятия себя, морали себя, технологии себя, и у меня появилась идея написать книгу, состоящую из серии отдельных очерков и разработок, посвященных различным аспектам техник себя в языческом мире античности" (Dits et ecrits, t.IV, p.385). В публикуемом варианте, как мы видим, Фуко идет еще дальше: историю моральных проблематизаций "сексуальности" он предлагает рассматривать как одну из "глав всеобщей истории "техник себя"". Книга же, о которой говорит Фуко, судя по всему, написана не была. Впрочем, в другом месте той же беседы, объясняя, почему ему трудно было продолжать работу над объявленной в 1976 году Историей сексуальности, Фуко еще раз упоминает неизвестную нам книгу, когда говорит, что сначала он написал книгу о сексуальности и отложил ее в сторону, затем — "книгу о понятии себя и о техниках себя, откуда сексуальность исчезла", и наконец "вынужден был написать третью книгу, где попытался уравновесить одно и другое" (ibid., p.385).

Гораздо резче и не совсем академично Фуко говорит о том же в самом начале беседы. На вопрос о роли, которую он отводит пониманию сексуальности, Фуко отвечает: "Должен признаться, что меня гораздо больше интересуют проблемы, связанные с техниками себя и с подобного рода вещами, нежели сексуальность… Сексуальность — это смертельно скучно!" (Dits et ecrits, t.IV, р.383).

76

Aretee, Des signes el de la cure des maladies chroniques, II, 5. Л.Рено (1834), французский переводчик, так комментирует этот отрывок (р.163): "Гонорея, о которой здесь идет речь, существенно отличается от болезни, носящей это имя сегодня, которую с большим основанием называют бленнореей… Простая, или истинная, гонорея, о которой здесь говорит Аретей, характеризуется непроизвольным и вне полового акта извержением семенной жидкости, смешанной с простатической жидкостью. Эта постыдная болезнь часто вызывается мастурбацией и является ее последствием". Французский перевод несколько изменяет смысл греческого текста, который можно найти в Corpus Medicorum Graecorum.

77

Francois de Sales, Introduction a la vie divote, III, 39.

78

Pline, Histoire naturelle, VIII, 5, 13.

79

Plutarque, Wie de Caton, VII.

80

Isocrate, Nicocles, 36.

81

Aristote, Polilique, VII, 16, 1 335 b.

82

H.Dauvergne, Las Forcats, 1841,p.289.

83

Apulee, Metamorphoses, VIII, 26 sq.

84

Dion de Pruse, Discours, IV, 101–115.

85

Epictete, Entretiens, III, 1.

86

Seneque le Rhiteur, Controverses, I. Prfface, 8.

87

Platon, Phedre, 239 c-d.

88

Aristophane, Thesmophories, v.130 sq.

89

Philostrate, Vie d'Apollonius de Tyane, 1,13.

90

Xenophon, Agesilas, 6.

91

Platon, Banquet, 217a-219e.

92

Можно думать, что развитие морали супружеских отношений, точнее: размышлений о сексуальном поведении супругов в браке, которые получили столь большое значение в христианском пастырстве, является следствием установления, впрочем — медленного, позднего и трудного, христианской модели брака во времена глубокого Средневековья (ср. G.Duby, Le Chevalier, la Femme et le Pretre, 1981).

93

с.296 Здесь можно видеть, насколько радикальную трансформацию претерпел замысел Фуко. О намерении написать историю сексуальности Фуко говорил не раз. И если в Воле к знанию, как мы видели, представлена уже развернутая критика понимания сексуальности, исходящего из принципа запрета, — критика, однако, еще не переводящая обсуждение в новые позитивные рамки, — то в более ранних работах, таких, например, как написанное в 1963 году в связи со смертью Батая "Предисловие к трансгрессии" (русский перевод опубликован в сборнике Танатография Эроса, СПб., 1994) и даже еще в Порядке дискурса (1970), Фуко сам рассматривает сексуальность в терминах запрета, подавления и трансгрессии.

94

с.299 Примеры различий как в этих этических субстанциях, так и в способах подчинения себя, или "субъективации", находим в беседе 1983 года "По поводу генеалогии этики": "Что касается древних греков, — говорит тут Фуко" — то такой тип отношения, когда философ был влюблен в мальчика, но не прикасался к нему, ценили.

Проблема была в следующем: прикасается он к этому мальчику или нет? Вот этическая субстанция: акт, связанный с удовольствием и с желанием. Что же касается Святого Августина — совершенно ясно, что когда он вспоминает о связи с молодым другом, которую он имел в восемнадцать лет, то если его что и донимает, беспокоит, так это потребность точно знать тип желания, которое он к нему имел. Итак, Вы видите, что этическая субстанция не осталась прежней. Второй аспект отношения к себе — то, что я называю способом подчинения себя, — это образ, или способ, которым людей приглашают и побуждают признавать их моральные обязательства. Будет это, например, божественный закон, откровение о котором содержится в некотором тексте? Или естественный закон, космологический порядок, который в каждом случае один и тот же для всякого живого существа? Или рациональный закон? Или попытка, предпринимаемая для того, чтобы придать своему существованию как можно более прекрасную форму?" (Dits et ecrits, t.IV, pp.394–395). "Рациональный закон" при этом, как поясняет Фуко, следует понимать не как "научный", но как "кантовский, универсальный". "У стоиков можно видеть, например, — продолжает он, — как они медленно переходят от эстетики существования к идее, что должно делать ту или иную вещь, поскольку мы суть рациональные существа, и мы должны делать это, поскольку мы суть члены человеческого сообщества. У Исократа же можно найти очень интересную речь, которую произносит, вообще-то говоря, Никокл, правитель Кипра: "Поскольку я — царь и тот, кто управляет другими, я должен показать, что я способен управлять самим собой". Ясно, что этот закон верности не имеет здесь ничего общего с универсальной формулой стоиков: я должен быть верным своей жене, поскольку я — человеческое и рациональное существо" (ibid.).

95

с.303 Еще более резко различие между моралью древних и христианской моралью Фуко формулирует в "Заключении" книги. Несмотря на то, что отдельные запреты или позитивные принципы, сформулированные философской, этической и медицинской мыслью древних греков, казалось бы, были лишь воспроизведены затем в христианстве (принадлежность удовольствия "гибельной сфере зла", обязательство моногамной супружеской верности, исключение партнеров того же пола, и другие), Фуко категорически протестует против приписывания этого "той фикции, которую называют "иудео-христианской" моралью", и, тем более, — против того, чтобы искать здесь некое "вневременное действие запрета или постоянную форму закона". Формально, конечно, "предписания могут быть подобны"; это свидетельствует, однако, "лишь о бедности и однообразии запретов. Способ, каким сексуальная деятельность была конституирована, признана и организована в качестве моральной задачи, не является идентичным в силу одной лишь идентичности того, что разрешено или запрещено, того, что советуют или от чего отговаривают". Тогда как в случае христианства речь должна идти, скорее, о "форме универсального закона, которому все и каждый должны были бы подчинить себя", — "принцип стилизации поведения", который мы встречаем у древних, действует не для всех, но только "для тех, кто хочет придать своему существованию возможно более прекрасную и завершенную форму" (L'Usage des plai-sirs, pp.274–275).

96

с.306* — у древних греков означало собственно: "дела Афродиты", "любовные дела", "утехи", "наслаждения". Фуко подчеркивает, что греческие и наши "сексуальность" и "плоть" — это не просто разные по содержанию понятия, но понятия, которые апеллируют к различным по типу реальностям и имеют, в соответствующих системах морали и знания, совершенно различные функции. Именно это различие "понятийных ансамблей", отмечает Фуко, и делает невозможным точный перевод этого слова. Греческое понятие характеризуется "динамической", по выражению Фуко, связью актов, желания и удовольствия: — это "акты, требуемые природой, связываемые ею с интенсивным удовольствием, акты, к которым она влечет с силой, всегда склонной к чрезмерности и бунту" (L'Usage des plaisirs, p.105). Именно это единство и выступает для греков, отмечает Фуко, в качестве "этической субстанции" морального отношения. Для христиан же такой субстанцией оказывается единство совершенно другого рода — "плоть". Наконец, собственно "сексуальность" — это уже этическая субстанция третьего вида. И для "плоти", и для "сексуальности" характерна диссоциация прежнего единства "акты-желание-удовольствие": "желание" становится чем-то греховным, "удовольствие" — нежелательным и так далее. Различия касаются так же и способов субъективации, которые предполагаются в каждом случае. См. об этом, к примеру, в "По поводу генеалогии этики…" (Dits et eсrits, t.IV, pp.395–397).

97

с.306** Этим основным "осям опыта" соответствуют и главы книги со второй по пятую: II — "Диететика", III — "Экономика", IV — "Эротика", V "Истинная любовь"; в первой же главе — "Моральная проблематизация удовольствий" — рассматриваются способы субъективации, соотносимые с понятием "использования удовольствий".

98

c.309 Вот как о том же говорит Фуко в другой беседе примерно того же времени: "Программируя свою работу в нескольких томах по заранее подготовленному плану, я сказал себе, что теперь пришло время, когда я смогу написать их без труда — просто развернуть то, что было у меня в голове, подтверждая это эмпирическими изысканиями. Книги эти — я чуть не умер, пока их писал, — они слишком походили на предыдущие. Для некоторых писать книгу значит всегда: рисковать чем-то. Тем, напри мер, что так и не удастся ее написать. Когда заранее знаешь, куда хочешь прийти, то чего-то не достает какого-то измерения опыта, которое и связано как раз с тем, чтобы писать книгу, рискуя не дойти до ее конца" (Dits et ecrits, t.IV, р.730).

99

с.310 Казалось бы, во "Введении" к Использованию удовольствий Фуко говорит прямо противоположное: "это не работы историка". Несмотря на внешнее противоречие, по сути дела Фуко дает один и тот же ответ на вопрос, который часто задавали по поводу его творчества и который сам Фуко также неоднократно себе задавал: то, чем он занимается, — это философия или история? О понимании отношения между историей и философией в рамках идеи "истории мысли" см. слова Фуко в комментарии к с.275, а также статью Фуко 1971 года "Nitzsche, la genealogie, l'histoire" (Dits et ecrits, t.II, pp.136–156), где он, опираясь на ницшевскую критику "поисков происхождения", подробно анализирует отличие истории как "генеалогии" от традиционной истории. См., кроме того, перепечатанные в Dits et ecrits (t.IV, pp. 10–37) материалы дискуссии Фуко с историками, в особенности его резюме Круглого стола 1978 года и его ответ историку Жаку Леонару с язвительным на званием "Пыль и облако" (имеются в виду "земная" пыль историков и облака, в которых витают-де философы). В этом ответе, противопоставляя обычную "историю объектов", или периодов, и историю в контексте "анализа проблем", Фуко говорит, в частности, о необходимости различать два "способа работы: один заключается в том, чтобы дать себе объект и попытаться разрешить проблемы, которые он ставит; другой же состоит в том, чтобы размышлять над некоторой проблемой и исходя из этого определять объектную область, которую нужно обозреть, чтобы проблему эту разрешить" (ibid.,р.13).

100

с.317 l'hubris — слово, отсутствующее во французском языке, хотя и понятное для определенного круга интеллектуалов; от древнегреческого, среди значений которого есть и "необузданность", и "бесчинство", и "невоздержанность".

101

с.320 Вот как о связи "генеалогического" анализа и самоопределения в современной ситуации Фуко говорит в уже цитировавшейся беседе 1983 года "По поводу генеалогии этики". "Не является ли наша проблема сегодня некоторым образом той же самой, — спрашивает он, имея в виду этику древних греков, поскольку мы, в своем большинстве, не верим, что мораль может быть основана на религии, и поскольку мы не хотим системы законов, которая вмешивалась бы в нашу моральную жизнь, личную и интимную. Недавние движения за освобождение страдают тем, что не находят принципа, на котором можно было бы основать выработку новой морали. Они нуждаются в морали, но им не удается найти никакой другой морали кроме той, что основывается на так называемом научном познании того, что есть Я, желание, бессознательное и т. д. Я поражен сходством этих проблем" (Dits et ecrits, t.IV, р.386). И далее, на вопрос о том, можно ли считать, что греки предлагали "другой выбор, соблазнительный и допустимый", подходящий и для нынешней ситуации, Фуко отвечает категорическим "нет": "Нет! Я не ищу решения в другом месте; невозможно найти решение одной какой-то проблемы в решении другой проблемы, поставленной в другую эпоху и отличающимися от нас людьми. То, что я хочу делать, не есть история решений, и именно по этой причине я не принимаю термина "другой выбор". Я бы хотел делать генеалогию проблем, проблематик. Я пытаюсь сказать не то, что все плохо, но что все опасно, — а это вовсе не то же самое. Если все опасно, тогда нам всегда есть что делать. Моя позиция стало быть, ведет не к апатии, но, напротив, к пессимистическому гипермилитантизму. Я полагаю, что этико-политический выбор, который нам надлежит каждый день делать, состоит в том, чтобы определять, в чем главная опасность" (ibid.).

102

с.322 a fortiori — тем более (лат.).

103

с.323* Такого рода позицию Фуко называл еще "моралью дискомфорта", противопоставляя ее установке, в качестве образца выбирающей "греческого мудреца, еврейского пророка или римского законодателя", каждый из которых, пусть на свой лад, знает: что есть благо, что нужно делать, и предлагает следовать за ним, поскольку убежден, что в той смуте, где все находятся, есть единственная незыблемая точка — та, где стоит он сам. "Я мечтаю (говорит Фуко в беседе 1977 года "Нет сексу-королю") об интеллектуале разрушителе очевидностей и универсальностей, который выявляет и указывает в инертностях и принудительностях настоящего точки уязвимости, проходы, силовые линии; который без конца перемещается, не зная в точности ни где он будет, ни что он будет думать завтра, поскольку он чрезвычайно внимателен к настоящему" (Dits et ecrits, t.III, pp.268–269). Противопоставление же "локального" (или "специфического", как чаще всего выражается сам Фуко) интеллектуала — "универсальному" стало для Фуко, начиная со второй половины 70-х годов, центральным в его самоопределении как гражданина и как философа. "Долгое время — говорит Фуко в одной из бесед 1976 года, — так называемый "левый" интеллектуал брал слово — и право на это за ним признавалось — как тот, кто распоряжается истиной и справедливостью. Его слушали — или он претендовал на то, чтобы его слушали, — как того, кто представляет универсальное. Быть интеллектуалом — это означало быть немного сознанием всех. Думаю, что здесь имели дело с идеей, перенесенной из марксизма, причем марксизма опошленного: подобно тому, как пролетариат, который является — к чему его обязывает его историческое положение — носителем универсального (но носителем непосредственным, не рефлексирующим, мало сознающим самого себя), так и интеллектуал хочет — своим моральным, теоретическим и политическим выбором — быть носителем этой универсальности, но в ее осознанной и проработанной форме. Интеллектуал, дескать, выступает ясной и индивидуализированной фигурой той самой универсальности, темной и коллективной формой которой является якобы пролетариат. Вот уже многие годы, однако, интеллектуала больше не просят играть эту роль. Между теорией и практикой установился новый способ связи. Для интеллектуалов стало привычным работать не в сфере универсального, выступающего-образцом, справедливого-и-истинного-для-всех, но в определенных секторах, в конкретных точках, там, где они оказываются либо в силу условий работы, либо в силу условий жизни (жилье, больница, приют, лаборатория, университет, семейные или сексуальные отношения)" (Dits et ecrits, t.III, р. 154). Такая, развертывающаяся в конкретных областях, или, как говорит Фуко — на "площадках", работа позволяет, или должна позволять интеллектуалу — и именно здесь для него и происходит сопряжение гражданского и собственно философского — "диагносцировать настоящее". Что должно заключаться не в "простом выделении характерных черт того, что мы такое есть, но в том, чтобы, следуя сегодняшним линиям надлома, стараться ухватить, через что и каким образом то, что есть, могло бы не быть больше тем, что есть. И именно в этом смысле описание должно делаться всегда соответственно своего рода виртуальному разлому, который открывает пространство свободы, понимаемое как пространство конкретной свободы, то есть — возможного изменения" (Dits et ecrits, t.IV, pp.448–449). Эти слова следует воспринимать не как формулировку отвлеченных максим или, тем более, не как авторитарное слово "знающего, как надо", но как попытку Фуко ухватить свой собственный опыт освобождения от столь привычного для французской политической жизни образа "ангажированного интеллектуала", как попытку артикулировать свою новую позицию, позицию "специфического интеллектуала". Теперь свою задачу он видит уже не в критике и изобличении действий правительства сточки зрения той или иной партии или политической группировки (хотя, после непродолжительного пребывания в компартии в начале 50-х годов, Фуко и не принадлежал ни к одной из партий, в начале 70-х, однако, он был близок к различным группировкам ультралевых — к анархистам, маоистам и др., пусть не всегда и не во всем разделяя их взгляды), но в том, чтобы включаться в поиск ответа на вопросы, встающие изнутри тех или иных практик, в поиск, который предпринимают те, "кто выводит себя из состояния устойчивости, кто двигается, кто ищет вне привычных словарей и структур. Это… я не решаюсь сказать — "культурная революция", но наверняка культурная мобилизация, которая не может быть сведена к политике: ясно, что суть проблем для них никак нс изменилась бы при любом изменении правительства" (Dits et ecrits, t.III, pp.330–331). Одним из примеров такого поиска выступает для Фуко движение антипсихиатрии. В этой, новой рамке формулируется теперь и задача выяснения отношений между истиной и властью, которые сами при этом понимаются Фуко уже иначе, чем прежде. Истина, говорит Фуко в беседе 1976 года, не есть нечто, существующее вне власти и не обладающее властью; истина — это "не вознаграждение для свободных умов, не дитя долгих одиночеств, не привилегия тех, кто достиг освобождения". Миф, утверждающий это, еще ждет своего анализа. "Истина принадлежит этому миру, в нем она производится при помощи многочисленных принуждений, и в нем она имеет в своем распоряжении регулярные эффекты власти" (Dits et ecrits, t.III, р.158). У каждого общества — свой режим производства и функционирования истины. И именно с этим связана особая роль интеллектуала: его позиция соотносима не только с его социально-классовой специфичностью, не только со специфичностью условий его жизни и труда, но и со специфичностью "политики истины в наших обществах", или, как еще говорит Фуко, "всеобщих функций диспозитива истины в обществе, подобном нашему". Именно на этом уровне и функционирует интеллектуал, именно здесь "его позиция может приобретать всеобщее значение" и именно здесь "локальная, или специфическая битва, которую он ведет", имеет уже не только профессиональные или групповые последствия. Поскольку вокруг истины действительно разыгрывается настоящее сражение, если только под истиной понимать — не устает подчеркивать Фуко не "совокупность истинных вещей, которые можно открыть или заставить принять, но совокупность правил, в соответствии с которыми истинное отделяют от ложного и связывают с истинным специфические эффекты власти". Основная политическая проблема для интеллектуала, стало быть, — "это не ошибка и не иллюзия, не отчужденное сознание и не идеология, но самое истина"; "проблема не в том, чтобы изменять сознание людей, или то, что у них в головах, но самый политический, экономический или институциональный режим производства истины" (ibid., pp. 159–160).

104

с 323** Имеется в виду "конфликт" между Фуко и социалистами, начало которому положили события 1978 и 1981 годов, когда Фуко перед парламентскими и, соответственно, президентскими выборами отказался публично высказаться о своих предпочтениях, мотивируя это нежеланием занимать позицию авторитета и выступать наставником совести избирателей. Пик же этого конфликта приходится на "польские события", когда в декабре 1981 года правительство социалистов заявило, что военное положение, установленное в Польше Ярузельским, — это внутреннее дело поляков и Франция вмешиваться в него не будет. Тотчас же Фуко вместе с известным социологом Пьером Бурдье выступили с резким протестом: "Неужели сохранить союз с французской компартией важнее, чем воспрепятствовать раздавливанию рабочего движения под военным сапогом? В 1936 году социалистическое правительство столкнулось с военным путчем в Испании; в 1956 году социалистическое правительство столкнулось с репрессиями в Венгрии. В 1981 социалистическое правительство сталкивается с переворотом в Варшаве […]. Мы напоминаем ему, что оно дало слово обязательствам интернациональной морали отдавать предпочтение перед Realpolitik" (цит. по: Dits et ecrits, t.I, pp.59–60). Этот протест, вокруг которого объединились сотни интеллектуалов, стал заметным событием в жизни Франции. Он был широко поддержан Французской конфедерацией труда — крупнейшей и влиятельнейшей профсоюзной организацией страны (в частности, был создан Комитет поддержки "Солидарности", в акциях которого Фуко принимал непосредственное участие, см. комментарий, с.360), и осужден теми, кто считал, что главное — лояльность правительству социалистов. В 1983 году пресс-секретарь французского правительства сообщил Фуко о своей обеспокоенности отношениями между правительством и обществом и предложил Фуко встретиться с президентом. Фуко отказался. Чуть позже, пытаясь вновь консолидировать вокруг социалистической партии интеллектуалов, бойкотировавших ее после польских событий, тот же чиновник опубликовал в газете Le Monde статью "Интеллектуалы, политика и современность", после чего газета предложила ответить на вопросы анкеты о молчании левых интеллектуалов. Фуко отказался сделать это, не признав за собой при этом никакого "молчания", указав как раз на свою работу в Комитете поддержки "Солидарности" и неоднократные выступления в печати. Пресса, и не только французская, однако, усиленно муссировала эту тему и, рассматривая случай Фуко как наиболее характерный, обращала внимание на его дистанцированность, молчание, частые отлучки в Америку и так далее. Одно из наиболее развернутых разъяснений своей позиции Фуко дал в публикуемой беседе.

105

с.324 "маленькие левые", "американские левые" или "калифорнийские левые" — так традиционалистски ориентированные представители социалистической партии называли небольшую часть ее членов, настроения которых на съезде этой партии в 1977 году сформулировал Мишель Рокар, различив две возможные культуры "левых": одну-якобинского, этатистского толка, согласную на альянс с коммунистами ради достижения успехов на выборах, и другую — отрицающую такую возможность и выступающую за децентрализацию и регионализацию страны. В названиях — явно язвительных содержится намек на "заокеанское" происхождение "ереси". См. Фуко об этом в одном из интервью 1984 года: Dits et ecrits, t.IV, pp.689–690.

106

с.325 Так называемое "свободное слово", или "говорить истинно", — что Фуко понимал как право и даже долг того, кем управляют, "обращаться к тем, кто управляет, — во имя его знания, его опыта и самого факта, что он является гражданином, — с запросом о том, что эти последние делают, о смысле их действий, о принятых ими решениях" (Dits et ecrits, t.IV, p.734). "Следует, однако, — продолжает Фуко, — избегать ловушки, в которую, как того и хотят правители, попадали бы интеллектуалы, и в которую они действительно часто попадают: "Поставьте себя на наше место и скажите нам, что бы вы сделали". На этот вопрос отвечать не следует. Возможность принять решение относительно какого-то положения дел предполагает знание обстоятельств, в котором нам было отказано, равно как и анализ ситуации, проделать который у нас не было возможности" (ibid.).

107

"Вот каков город, — напишет Фуко в 1981 году, — где я родился: обезглавленные святые, с книгой в руках, следят за тем, чтобы правосудие было справедливым, чтобы крепости были крепкими […]. Вот чему наследует моя мудрость" (цит. по: Еriboп, р.20).

108

Но почти по всем предметам его обходит один из его друзей… В 1973 году Фуко опубликует книгу, в которой собраны архивные материалы, касающиеся одного из нашумевших убийств первой половины ХIX века: записка самого убийцы с отчетом об обстоятельствах дела, заключения медицинской и психиатрической экспертиз; их сопровождают комментарии Фуко, Делеза и других участников его семинара в Коллеж де Франс. Имя убийцы, вынесенное Фуко в заголовок книги: "Я, Пьер Ривьер, зарезавший свою мать, сестру и брата", курьезным образом совпадает с именем его более удачливого друга.

109

О чем он сам неоднократно говорит. См., например, заключительные страницы "Порядка дискурса" и комментарии к нему.

110

Фактически — первый перевод Гегеля во Франции, если нс считать вышедшего в 1928 году перевода одного из его ранних сочинений "Жизнь Иисуса".

111

В 1968 году в статье, посвященной памяти Жана Ипполита, Фуко скажет: "…в этом голосе, без конца себя самого подхватывавшем, как если бы он размышлял внутри своего собственного движения, мы воспринимали не только голос преподавателя: мы слышали что-то от голоса Гегеля и еще, быть может, от голоса самой философии. Не думаю, чтобы можно было забыть силу этого присутствия или близость, которую он терпеливо призывал" ("Jean Hippolite", p. 131).

112

В этот момент 25 процентов французских избирателей голосовали за коммунистов (Eribon, р.51).

113

О чем в последнее время появляются все новые свидетельства. Так, о царившем в то время в Высшей шкале климате "интеллектуального террора" со стороны коммунистов пишет тот же Дидье Эрибон, а из рассказа Жака Деррида о поездке в Москву в 1990 году, построенного в форме сопоставительного анализа трех других аналогичных рассказов, можно узнать об агрессивности "сталинистских и неосталинистских" настроений того времени в ближайшем окружении Деррида, в частности — в Высшей шкале, о том, что, никогда не будучи "ни марксистом, ни коммунистом", он все же в 50–60 годы разделял "в духе надежды и ностальгии […] что-то от безудержной страсти" и "любовной привязанности к советской Революции"; и, наконец, о том, что от "этого революционного пафоса", "этого аффекта и этой привязанности" Деррида и сегодня не хочет полностью отрекаться (Жак Деррида в Москве, сс.35–36).

114

Но и оно, по всей видимости, казалось Фуко впоследствии невероятно затянувшимся: разным собеседникам в разное время он называл разные сроки своего членства- три месяца, шесть, восемнадцать, — но всегда меньше, чем на самом деле.

115

По воспоминаниям людей, которые хорошо знали Фуко в те годы, а также по свидетельству врача Школы, эти расстройства психологического равновесия были связаны в первую очередь с его гомосексуальностью — "очень плохо переживаемой и очень плохо переносимой" (Eribon, р.44).

116

"По матери он происходил из семьи врачей, его отец был хирургом в Пуатье: возможно, побуждением для него в его поисках была потребность на этом окольном пути проработать эдиповские чувства? Болезнь, безумие, трансгрессия, дисциплина, наказание, сексуальность: в форме строжайшей объективности его творчество говорит лишь об экзистенции и в первую очередь о том, что ему самому довелось пережить." Это интерпретация уже упоминавшегося Мориса Пенге (Le Debat, р.124). Несостоятельность претензии подобного рода интерпретаций на последнюю истину о творчестве и о человеке как творце, или "авторе", ясна сегодня и для самих психоаналитиков, во всяком случае — для некоторых из них. Уже Юнг, обсуждая возможности и ограничения психологического, в частности психоаналитического подхода к творчеству (ближайшим образом художественному, но то же самое, как подчеркивал он, в равной мере относится и к сферам философии и религии), решительно настаивал на необходимости различать в человеке искусства, в художнике (но также — ив мистике, и в философе) того, кем он выступает в своей обыденной жизни, где он часто может ничем не отличаться от других людей или даже, словами поэта, "меж детей ничтожных мира, быть может, всех ничтожней он", где он может быть таким же несвободным по отношению к своим непроработанным психологическим проблемам и "комплексам", — и собственно художника, или "автора", в нем. Полноценное понимание творчества не может быть достигнуто применением расхожих психоаналитических "отмычек", найденных при работе с человеком, взятым вне творчества, через редукцию художника к неким — якобы универсальным — абстрактным построениям, полученным на психоаналитической кушетке. Понимание того, что текст, безразлично художественный или философский, "есть нечто такое, в лоне чего впервые рождается и автор этого текста как личность и как живой человек, а не предшествует как злой" или "добрый" дядя своему посланию", как, впрочем, и того, что "до текста не существует и никакого послания, с которым писатель мог бы обратиться к читателям", — понимание этого, столь ясно выраженное в приведенных словах Мераба Мамардашвили (Мамардашвили, с. 158), с особой несомненностью утвердилось в современной философии.

117

Парафраз реплики, которой Сартр отвечал вульгарным марксистам: "Поль Валери — мелкий буржуа, это так, но не всякий мелкий буржуа- Поль Валери" (Eribon, р.45).

118

По этой-то, быть может, причине сам Фуко и не любил ни обычных "биографий", ни других актов "гражданского состояния": они "прикрепляют" к тому, что уже было, "отождествляют" с самим собой. Так, разрабатывая в беседе с Тромбадори тему "мои книги — это для меня своего рода опыты" и указывая на личное и сложное отношение, которое было у него к безумию и к психиатрической институции, к болезни и к смерти, к тюрьме и к сексуальности, — Фуко вдруг достаточно неожиданно обрывает себя: "…я не люблю ни психологии, ни биографии, а потому до деталей мне нет никакого дела" (Dits et ecrits, t.IV, р.46).

119

С творчеством таких писателей, как Жорж Батай, Морис Бланшо, Рене Шар, Самюэл Беккет Фуко познакомился в начале 50-х годов; в начале 60-х к ним добавится Пьер Клоссовски. Значение этой встречи для Фуко трудно переоценить. До самого конца 60-х годов Фуко постоянно цитирует этих авторов, комментирует и анализирует их творчество; он буквально "пропитывается" их темами и особым взглядом на вещи: "в то время я мечтал быть Бланшо", — скажет он позже (цит. по: Eribon, р.79). Он пишет о Малларме и Флобере, Жюле Верне и Реймоне Русселе (последнему посвящена книга, вышедшая в 1963 году), о Роб-Грийе и других писателях "нового романа"; чрезвычайно важные для понимания идей самого Фуко работы написаны им о Батае ("Preface a la transgression", 1963) и о Бланшо ("La Pensee du dehors", 1966). Эпиграфы из Шара сопровождают многое из написанного Фуко: от "Введения" к работе Бинсвангера Le Reve et l'Existence 1953 года до двух его последних книг, вышедших в 1984 году в год его смерти. В "Предисловии" к Истории безумия (1961) есть даже такое "признание": "Что касается правила и метода, я придерживался только одного — того, что содержится в одном из текстов Шара и где может быть вычитано также определение истины, наиболее насущное и наиболее сдержанное: "Я снимал с вещей то обманчивое впечатление, которое они производят, чтобы уберечься от нас, и оставлял им ту часть, которую они нам уступают" (Histoire de la folie, 1961, p.XI). Эти же авторы, наряду с ХайЗеггером, окажутся для Фуко "проводниками" к Ницше, о чем он впоследствии будет неоднократно говорить. С Ницше Фуко встречается в 1953 году, и это радикальным образом изменяет его судьбу как философа.

120

К нему же как к крупнейшему специалисту в этой области, Фуко обращается со своими психологическими проблемами. Однако Лагаш не хочет быть одновременно и преподавателем и психотерапевтом своего студента и дает ему адрес психоаналитика. Фуко начинает анализ, который продлится… три недели.

121

Любопытная деталь: Людвиг Бинсвангер был племянником Отто Бинсвангера, в иенской клинике которого лечился Ницше.

122

Цитаты приведены по: Ф.Ницше, Сочинения в двух томах, т. I, с.24.

123

Фуко пытается воспрепятствовать и переводу этой книги на английский язык, однако это ему не удается.

124

Текст "Введения" (его полное название — "Генезис и структура Антропологии Канта") изобилует выпадами против современной философии, пытающейся обосновать своего рода "антропологию" — антропологию, понятное дело, в смысле Гуссерля, Сартра и Мерло-Понти, а не Леви-Стросса. На самой защите Фуко скажет, что эта работа есть попытка поставить некоторые общие вопросы о возможности философской антропологии. В не меньшей степени полемической книгой являются Слова и вещи; некоторые исследователи считают даже, что это прежде всего "воинствующая" — по своему философскому содержанию — книга. Действительно, появившись на свет тогда, когда феноменология во Франции чувствовала себя еще очень уверенно, эта книга, во многом черпающая вдохновение в полемике с мыслью Гуссерля и, особенно, с той интерпретацией, которую последняя получила у Мерло-Понти, воспринималась нестолько как "проба нового метода, сколько как агрессия". И это — притом, что места, содержащие прямые нападки на Сартра, из окончательного текста были самим Фуко изъяты. "Разрыв"? Несомненно. "Введение" к кантовской Антропологии и, тем более, Слов и вещей знаменуют собой явный разрыв с традицией европейской философской мысли. Однако, если это и "разрыв", то в случае Фуко — прежде всего с самим собой. Ибо, как мы видели, влияние феноменологии на Фуко — и главным образом как раз в версии Мерло-Понти — было чрезвычайно сильным. Отголоски его мы находим даже и здесь. Одна из глав Слов и вещей называется "Проза мира". Фуко отказался от первоначального намерения назвать так книгу в целом именно для того, чтобы уйти от слишком явного указания на влияние Мерло-Понти мыслителя, которого он чрезвычайно ценил, в архиве которого работал и посмертно опубликованную в 1969 году книгу которого с тем же названием он, безусловно, хорошо знал еще до ее публикации.

125

19 Одна из тем, наметившихся в этой книге, однако, надолго сохранит для Фуко свою значимость и будет — и в Истории безумия, и даже еще в лекциях в Коллеж де Франс — в центре его размышлений. Это вопрос о соотношении нормального и патологического; вопрос о том, можно ли представление о "норме" человека устанавливать исходя из анализа "патологического". В Душевной болезни он критикует за это психоанализ: "Психоанализ счел возможным написать психологию ребенка, имея дело с патологией взрослого" (Maladie mentale et personnalite, p.23). Не упуская случая уличить "научную психологию" в том, что для нее"…душевная патология всегда была и остается одним из источников психологического опыта" ("La recherche scientifique et la psychologie", p.201), Фуко сопоставляет этот ход психологии с одним из эпизодов становления медицины на рубеже XVIII и XIX веков. Имеется в виду появление патологической анатомии и та роль, которую для "взгляда" медика приобрела в этот момент смерть: "Тьма жизни рассеивается при свете смерти" (Naisance de la clinique, р. 149). Эти слова Фуко являются поэтической парафразой слов Биша, метра медицины того времени; "Вскройте несколько трупов — и вы тотчас же увидите, как исчезнет мрак, который само по себе наблюдение не могло рассеять". Фуко не устает напоминать, что решающим для западной культуры является то, что ее первый научный дискурс о человеке вынужден был пройти через эту точку размышления о смерти. "Действительно, — пишет Фуко, — западный человек смог конституировать себя в своих собственных глазах в качестве объекта науки, он взял себя внутри своего языка и дал себе в нем и через него некоторое дискурсивное существование лишь в соотнесении со своей собственной деструкцией: из опыта неразумия родились все психологии и самая возможность психологии; из размещения смерти в медицинской мысли родилась медицина, которая выдает себя за науку об индивиде" (ibid., pp.200–201).

126

Так, вторая глава Душевной болезни, называвшаяся прежде "Реальные условия болезни", во втором издании получит название "Безумие и культура", а саму задачу своего анализа Фуко будет видеть теперь не в том, чтобы "разместить патологическое внутри личности", но в том, чтобы выявить через анализ соответствующих дискурсов и практик — отношение, которое устанавливается между "патологическим" и психологией, или "разными психологиями" (с чем связано и изменение названия книги во втором издании), внутри эпистемологического поля которых и оказывается возможным помыслить само это "патологическое".

127

В Душевной болезни и психологии читаем: "Нужно будет однажды попытаться проделать анализ безумия как глобальной структуры, — безумия освобожденного и восстановленного в правах, безумия, возвращенного в некотором роде к своему первоначальному языку" (Malade mentale et psychologie, р.90).

128

Это и "изначальность" опыта безумия, и абсолютизация идеи "предела" и "опыта трансгрессии", яркий пример которой находим в "Предисловии к трансгрессии" (1963). В этой работе идея "предела" сопрягается с утверждением о "смерти Бога" — событии, как считает Фуко, конститутивном для всей современной культуры. Смерть Бога конституирует "постоянное пространство нашего опыта" в силу того, что "лишает наше существование предела Беспредельного" и заставляет это наше существование обнаружить "свою собственную конечность" и "беспредельное господство Предела"; в силу того также, что употребление самого слова "Бог" — слова, "которое по ту сторону всех вообще слов", — ставит "нас перед пределами любого возможного языка" (Dits et ecrits, t.I, pp.235–236). В этом контексте и "вырисовывается особый опыт — опыт трансгрессии. Быть может, однажды этот опыт выступит столь же решающим для нашей культуры, столь же зарытым в ее недрах, сколь в недавнем прошлом для диалектической мысли был опыт противоречия. Но, несмотря на множество разрозненных знаков, еще только предстоит — почти полностью — родиться тому языку, где трансгрессия найдет свое пространство и свое озаренное бытие" (ibid.).

129

Эта тема "преодоленного натурализма" будет впоследствии возникать еще не раз. Так, в беседе 1977 года ("Нет — сексу-королю") Фуко соглашается со своим собеседником в том, что в Воле к знанию произошел явный разрыв "с диффузным натурализмом, который неотступно преследовал" его предыдущие книги. Фуко соглашается с этим и уточняет: "То, что Вы называете "натурализмом"', означает, я полагаю, две вещи. Во-первых, определенную теорию или идею, что под властью, ее насилиями и ее ухищрениями можно обнаружить сами вещи в их первозданной жизни: за стенами лечебницы спонтанность безумия; позади системы уголовного права — благородный жар правонарушения; под сексуальным запретом — свежесть желания. А кроме того, "натурализм" означает определенный эстетико-моральный выбор: власть — это плохо, уродливо, убого, бесплодно, монотонно, безжизненно; а то, на что она направлена, — это хорошо, значительно, обильно" (Dits et ecrits, t.III, рр.264–265).

130

В 70-е годы выражения "археологический анализ" и "генеалогический анализ" Фуко употреблял по сути дела как синонимы, что он неоднократно отмечал и сам; однако в последних работах он все более последовательно пытается их различить (скажем, в публикуемом здесь "Введении" к Использованию удовольствий и особенно — в тексте о Канте).

131

"Le retour de la morale" — название последней беседы Фуко, в больнице, незадолго до его смерти — в июне 1984.

132

Вопрос о конституировании субъекта и опыта всегда был одним из центральных для мысли Фуко, пусть в столь открытой формулировке он и не звучит раньше второй половины 70-х годов. В статье "Мишель Фуко" для Словаря философов именно вокруг этого вопроса Фуко развертывает поле основных и наиболее значимых для него проблем: "Речь идет не о том, чтобы определить формальные условия отношения к объекту; равно как и не о том, чтобы выявить эмпирические условия, которые в какой-то момент позволили субъекту вообще осуществить познание некоторого объекта, ухе данного в реальном. Вопрос заключается в том, чтобы определить, чем должен быть субъект, каком/условию он подчиняется, каким статусом он должен обладать, какую позицию он должен занимать в реальном или в воображаемом для того, чтобы стать узаконенным субъектом того или иного типа познания; короче говоря, речь идет о том, чтобы определить способ его "субъективации; ибо очевидно, что способ этот не является одним и тем же в том случае, когда познание, о котором идет речь, имеет форму экзегезы священного текста, или наблюдения в естественной истории, или же анализа поведения душевнобольного" (Dits et ecrits, t. IV, p.632).

133

Поль Вейн, историк античности, с которым Фуко связывала многолетняя дружба, в статье "Последний Фуко" рассказывает, что во время одной из бесед — речь шла об истине мифа — Фуко сказал: для Хайдеггера основным вопросом было знать, в чем сокровенное истины; для Витгенштейна знать, что говорят, когда говорят истинно; "для меня же вопрос в следующем: как это получается, что истина так мало истинна?" (Paul Veyne, l986, p.940).

134

Как, скажем, в беседе 1977 года "Нет — сексу-королю", где, назвав свою работу работой "историка настоящего", Фуко вынужден, и не впервые, пояснять, почему он определяет себя как историка, а не как философа: "В форме столь же наивной, как сказка для детей, я скажу, что вопросом философии долгое время было: "В этом мире, где все гибнет, — что есть не-преходящего? Что мы суть — мы, которые должны умереть, — в отношении к тому, что не проходит?". Мне кажется, что начиная с XIX века философия непрестанно приближается к вопросу. "Что происходит теперь, и что такое мы мы, которые, быть может, суть ни что иное и не более, чем то, что происходит теперь?". Вопрос философии — это вопрос об этом настоящем, которое и есть мы сами" (Dits el ecrits, t.111, pp.265–266).

135

Речь о тексте, написанном в 1983 году специально для сборника The Foucault Reader, изданного Полем Рейбиноу в США. На французском языке этот текст был опубликован я 1993 Году в Magazine litteraire (n' 309), а затем перепечатан в Dits et ecrits. В нем, отправляясь от анализа небольшого сочинения Канта, написанного в качестве ответа на вопрос одного из немецких журналов "что такое Просвещение?", Фуко развертывает представление о философии как онтологии настоящего и указывает на традицию критической философской мысли как на ту, к которой считает себя принадлежащим. К этому сочинению Канта Фуко не раз обращался в последние годы, называя его своего рода философской загадкой. Существует и другая работа Фуко с тем же названием: отрывок из первой лекции в Коллеж де Франс в январе 1983 года. Она была опубликована также a Magazine litteraire (n" 207 за 1984 год) и точно так же посвящена указанному сочинению Канта.

136

"Ретроспективно", поскольку в то время никто не знал ни того, что Фуко умирает, ни того, что он умирает от СПИДа. Знал ли об этом сам Фуко? По словам одних, он не знал об этом до самого конца, по версии же других знал, по крайней мере — догадывался начиная с зимы 84 года, когда он сообщил об этом Жоржу Дюмезилю, с которым его связывала тридцатилетняя дружба и которого он считал своим "духовным учителем".


Еще от автора Мишель Фуко
Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы

Более 250 лет назад на Гревской площади в Париже был четвертован Робер-Франсуа Дамьен, покушавшийся на жизнь короля Людовика XV. С описания его чудовищной казни начинается «Надзирать и наказывать» – одна из самых революционных книг по современной теории общества. Кровавый спектакль казни позволяет Фуко продемонстрировать различия между индивидуальным насилием и насилием государства и показать, как с течением времени главным объектом государственного контроля становится не тело, а душа преступника. Эволюция способов надзора и наказания постепенно превращает грубое государственное насилие в сложнейший механизм тотальной биовласти, окутывающий современного человека в его повседневной жизни и формирующий общество тотального контроля.


Герменевтика субъекта: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1981—1982 учебном году

Приняв за исходную точку анализа платоновский диалог «Алкивиад» (Алкивиад I) Мишель Фуко в публикуемом курсе лекций рассматривает античную «культуру себя» I—11 вв. н. как философскую аскезу, или ансамбль практик, сложившихся пол знаком древнего императива «заботы о себе». Дальний прицел такой установки полная «генеалогия» новоевропейского субъекта, восстановленная в рамках заявленной Фуко «критической онтологии нас самих». Речь идет об истории субъекта, который в гораздо большей степени учреждает сам себя, прибегая к соответствующим техникам себя, санкционированным той или иной культурой, чем учреждается техниками господина (Власть) или дискурсивными техниками (Знание), в связи с чем вопрос нашего нынешнего положения — это не проблема освобождения, но практика свободы..


Рождение клиники

Предпринимаемое здесь исследование содержит смелый замысел - быть одновременно и историческим и критическим в той мере, в которой идет речь об установлении условий возможности медицинского опыта в том виде, в котором его знает современная эпоха. Эта книга написана не в пользу одной медицины против другой, тем более не против медицины и за отказ от нее. Речь идет об исследовании, пытающемся вычленить из дискурса исторические условия. В том, что говорится людьми, учитывается не только то, что они могли бы думать о вещах, но и то, что с самого начала приводит их в систему, делая в последующем бесконечно открытыми новым дискурсам и задачам их трансформации... Книга будет интересна психологам, психотерапевтам, философам, историкам, социологам и культурологам не только тематически, но и как образец блестящего гуманитарного исследования.


Ницше, Фрейд, Маркс

Об автореФранцузский философ Мишель Фуко (1926–1984) и через 10 лет после смерти остается одним из наиболее читаемых, изучаемых и обсуждаемых на Западе. Став в 70-е годы одной из наиболее влиятельных фигур в среде французских интеллектуалов и идейным вдохновителем целого поколения философов и исследователей в самых различных областях, Фуко и сегодня является тем, кто «учит мыслить».Чем обусловлено это исключительное положение Фуко и особый интерес к нему? Прежде всего самим способом своего философствования: принципиально недогматическим, никогда не дающим ответов, часто – провоцирующим, всегда так заостряющий или переформулирующий проблему, что открывается возможность нового взгляда на нее, нового поворота мысли.


История сексуальности 4. Признания плоти

«Признания плоти» – последняя работа выдающегося французского философа и историка Мишеля Фуко (1926–1984), завершенная им вчерне незадолго до смерти и опубликованная на языке оригинала только в 2018 году. Она продолжает задуманный и начатый Фуко в середине 1970-х годов проект под общим названием «История сексуальности», круг тем которого выходит далеко за рамки половых отношений между людьми и их осмысления в античной и христианской культуре Запада. В «Признаниях плоти» речь идет о разработке вопросов плоти в трудах восточных и западных Отцов Церкви II–V веков, о формировании в тот же период монашеских и аскетических практик, связанных с телом, плотью и полом, о христианской регламентации супружеских отношений и, шире, об эволюции христианской концепции брака.


Рождение биополитики: Курс лекций, прочитанных в Коллеж де Франс в 1978—1979 учебном году

Лекционный курс Мишеля Фуко «Рождение биополитики» был прочитан в Коллеж де Франс в 1978–1979 учебном году. Фуко в первый и последний раз избирает объектом своего анализа историю мысли XX века. В центре его внимания оказывается становление неолиберализма как определяющей современное состояние западного мира политико-экономической доктрины. Фуко с присущими ему скрупулёзностью и изяществом анализирует две основных ветви неолиберализма — германский ордолиберализм и американский анархо-либерализм, предлагая оригинальную версию событий, отличную от принятой в англо-саксонском мире.


Рекомендуем почитать
Свободомыслие и атеизм в древности, средние века и в эпоху Возрождения

Атеизм стал знаменательным явлением социальной жизни. Его высшая форма — марксистский атеизм — огромное достижение социалистической цивилизации. Современные богословы и буржуазные идеологи пытаются представить атеизм случайным явлением, лишенным исторических корней. В предлагаемой книге дана глубокая и аргументированная критика подобных измышлений, показана история свободомыслия и атеизма, их связь с мировой культурой.


Гоббс

В книге рассматриваются жизненный путь и сочинения выдающегося английского материалиста XVII в. Томаса Гоббса.Автор знакомит с философской системой Гоббса и его социально-политическими взглядами, отмечает большой вклад мыслителя в критику религиозно-идеалистического мировоззрения.В приложении впервые на русском языке даются извлечения из произведения Гоббса «Бегемот».


Вырождение. Современные французы

Макс Нордау"Вырождение. Современные французы."Имя Макса Нордау (1849—1923) было популярно на Западе и в России в конце прошлого столетия. В главном своем сочинении «Вырождение» он, врач но образованию, ученик Ч. Ломброзо, предпринял оригинальную попытку интерпретации «заката Европы». Нордау возложил ответственность за эпоху декаданса на кумиров своего времени — Ф. Ницше, Л. Толстого, П. Верлена, О. Уайльда, прерафаэлитов и других, давая их творчеству парадоксальную характеристику. И, хотя его концепция подверглась жесткой критике, в каких-то моментах его видение цивилизации оказалось довольно точным.В книгу включены также очерки «Современные французы», где читатель познакомится с галереей литературных портретов, в частности Бальзака, Мишле, Мопассана и других писателей.Эти произведения издаются на русском языке впервые после почти столетнего перерыва.


Несчастное сознание в философии Гегеля

В книге представлено исследование формирования идеи понятия у Гегеля, его способа мышления, а также идеи "несчастного сознания". Философия Гегеля не может быть сведена к нескольким логическим формулам. Или, скорее, эти формулы скрывают нечто такое, что с самого начала не является чисто логическим. Диалектика, прежде чем быть методом, представляет собой опыт, на основе которого Гегель переходит от одной идеи к другой. Негативность — это само движение разума, посредством которого он всегда выходит за пределы того, чем является.


Проблемы жизни и смерти в Тибетской книге мертвых

В Тибетской книге мертвых описана типичная посмертная участь неподготовленного человека, каких среди нас – большинство. Ее цель – помочь нам, объяснить, каким именно образом наши поступки и психические состояния влияют на наше посмертье. Но ценность Тибетской книги мертвых заключается не только в подготовке к смерти. Нет никакой необходимости умирать, чтобы воспользоваться ее советами. Они настолько психологичны и применимы в нашей теперешней жизни, что ими можно и нужно руководствоваться прямо сейчас, не дожидаясь последнего часа.


Онтология поэтического слова Артюра Рембо

В монографии на материале оригинальных текстов исследуется онтологическая семантика поэтического слова французского поэта-символиста Артюра Рембо (1854–1891). Философский анализ произведений А. Рембо осуществляется на основе подстрочных переводов, фиксирующих лексико-грамматическое ядро оригинала.Работа представляет теоретический интерес для философов, филологов, искусствоведов. Может быть использована как материал спецкурса и спецпрактикума для студентов.


История сексуальности III - Забота о себе

"История сексуальности" Мишеля Фуко (1926—1984), крупнейшего французского философа, культуролога и историка науки, — цикл исследований, посвященных генеалогии этики и анализу различного рода "техник себя" в древности, в Средние века и в Новое время, а также вопросу об основах христианской точки зраения на проблемы личности, пола и сексуальности. В "Заботе о себе" (1984) — третьем томе цикла — автор описывает эволюцию сексуальной морали и модификации разнообразных практик, с помощью которых инцивидуум конституирует себя как такового (медицинские режимы, супружеские узы, гетеро- и гомосексуальные отношения и т.д.), рассматривая сочинения греческих и римских авторов (философов, риторов, медиков, литераторов, снотолкователей и проч.) первых веков нашей эры, в т.