— У нас Аксинья удивительная мастерица печь хлебы! — сказала старушка, которую я тоже в первый раз рассмотрел и которая сидела с каким-то вязаньем за самоваром.
— Ешьте! — приказала девушка, сама откусила кусок булки, движением головы (ухарским) — отбросив косу со плеча за спину, почесала голую руку и опять прибавила:
— Что вы сидите как истукан? Весь мокрый и ничего не ест…
Тогда я увидал булки и тотчас стал есть. Я ел булки и прежде, и вчера, и сегодня, и каждый день; но все мне как-то казалось, что это тоже только так "пока", что это в сущности "все не то" и тоже принадлежит к числу явлений, которые надо забросить через плечо. Казалось, что все это: чиновники, остроги, сумасшедшие дома, шпицрутены, помещичьи усадьбы, крестьянские лачуги, учителя, булки, в особенности сдобные, пироги, блины и т. д., и. т. д., что все это кануло в вечность, что это достояние прошлого, что это только "доживает" свой век. Я ел у бабки ее стряпню, ел довольно много, но думал: "как эта старуха глупа, что бьется целый день чорт знает из-за чего, ворочает какие-то горшки, крестится и охает… Все это вздор и чепуха". Но когда к булкам призвала меня насмешливая девушка, я изумился: булки были превосходные, горячие, только что из печи… а между тем 19 февраля… как же так? стало быть, не все кануло в вечность… Я ел, чувствуя, до какой степени я необыкновенный урод в глазах этой девушки, ел и думал об освобождении крестьян, ел и думал — "точно, булки необыкновенно вкусны", а между тем "все уж не то!" Никогда в жизни не чувствовал я себя до такой степени нелепым и достойным полного посмеяния…
И вдруг я испугался. Я увидел себя в один прекрасный день совершенно одиноким! Все, что я вижу и слышу, — все это мне чужое, непонятное или если и понятное, то возмущающее, оскорбляющее, возбуждающее желание "вырваться" отсюда и вовсе не укрепляющее решимости самопожертвования. Я почувствовал, что я просто дармоед: ничего не делаю, ем чужой хлеб, все ненавижу и в то же время толкую о самопожертвовании, думаю, что я обречен на великое дело мученичества. Мученик ест у старухи последнюю корку, да еще на нее сердится за то, что она говорит глупости… "Ноньче у нас по осени ведьму убили!" — "О, идиоты!" — думает, мученик, вторую неделю ничего не делая и терзаясь мыслью о том, как бы унести ноги от "них", от "этих самых", для которых он готов отдать жизнь.
Я до того испугался своего положения и своего нравственного состояния, что в первую минуту, когда оно обрисовалось мне ясно и резко, я как-то вдруг отупел, остолбенел в непонимании себя и окружающего. Я не пил, не ел, глядел и ничего не видал: я по целым часам сидел на крыльце хибарки, бессмысленно и тяжело смотря на хлопья последнего весеннего снега, и чувствовал одно — все наполнено вокруг меня, но там, где я, — совершенно пусто. Постучать палкой там, где я сижу, — непременно загудит так же, как если постучать или крикнуть внутрь пустой бочки. Дни шли за днями, падал и таял снег, и я падал, и таял, и думал о смерти, как об избавлении. Не знаю, каким образом в этаком-то остолбенелом состоянии попал я в господский дом.
Не могу припомнить буквально ни одной подробности, которая бы могла выяснить причину или по крайней мере предлог для этого знакомства. Вероятно, дело не обошлось без участия моей бабушки, хотя наверное решительно не могу утверждать этого; знаю только одно, что очнулся я от моего столбняка, и очнулся на мгновение за старинным круглым столом, на котором стоял старинный, измятый самовар, сливки, и булки, и варенье. Очнулся в какой-то куртке, в грязных сапогах, и, главное, очнулся от вопроса:
— Вы что же ничего не едите? Какие булки вкусные! И ел! Ел, думая: "когда же, наконец, это кончится?" И, не дождавшись конца, вдруг положил булку на стол, встал со стула и пошел…
— Куда вы? Чего вы не сидите? Куда вы в этакую грязь… Идите ночевать наверх; весь дом пустой… никого нет…
— Хорошо!
И я пошел наверх, спотыкаясь и толкая то ту, то другую дверь. Едва слышный смех, но смех бездонной насмешки послышался вслед за мной. "Это непременно она издевается!" — подумал я, почему-то устремляясь наверх; на повороте лестницы я споткнулся и сказал себе:
— Осел!
Потом упал и сказал себе:
— Подлец!
Потом вспомнил, как она сидит, опершись локтями на стол, как смотрит, какие у нее волосы и какие глаза.
Здоровая молодая босая баба, появившись со свечкой, выручила меня из беды. Я нашел дверь, вошел в комнату и увидел бабу. Баба смотрела на меня в недоумении, и я недоумевал.
— Ну ложись! — сказала баба. — Хучь здесь, хучь там…
— Сейчас, — ответил я и стал раздеваться.
— Дай уйти-то! — остановила меня баба.
— Хорошо, — сказал я и подумал: "Идиот, осел и черт!"
И остался один с вопросом: что все это означает? Что это такое? А ответом на эти вопросы были те же локти, упертые о край стола, те же глаза, те же булки. Долго-долго я не мог заснуть: все это путалось у меня в голове, кружилось, и насмешка, насмешка бездонная, ела меня.
Но сдобные, горячие булки "сейчас из печи", не знаю почему-то, в особенности сильно опечалили меня, вспомнившись среди ночи. Ведь