Волчьи ночи - [24]
— Мы и есть это молодое деревце, дорогие братья и сестры… — простонал он сквозь кашель, словно просил пощады. — Растём, даём побеги, разрастаемся вниз, вверх и в ширину… а однажды ночью придёт олень и мимоходом повредит крону, и на следующую ночь к деревцу подберется полёвка, гусеницы сгрызут наши листья, а птицы выдолбят кору… — Надо было поторопиться, высказаться как можно скорее, потому что их терпению приходил конец и в лицах, даже женских, появлялось что-то волчье. — Каждую весну приходит ненастье с вихрями и градом, — всё более пискливым голосом надсадно вещал он, — каждое лето приносит жару и засухи, каждая осень — затяжные проливные дожди, лужи и плесень, каждая зима — снег, лед и морозы… Нам страшно. Страшно каждой ночью, каждой весной… злые духи подползают к нам, смерть трубит из ущелья… — Женщины пронзительно закричали — как вороны. А спесиво наморщенный толстяк первым подобрал камень. Потом они пошли в наступление. Со всех сторон. Грубые. И чужие. И дикие. С оскаленными зубами. Со злым духом в глазах.
Наверное, он кричал.
Попытался отступить.
«Скорее под колокол! Только бы под колокол…» — заметалась в голове дурацкая мысль и замерла. Когда рядом с кроватью, прямо над собой, он увидел Михника.
Тот стоял над постелью. В темноте.
Пламя из плиты бросало на него багровые отблески и подчёркивало белизну широко открытых глаз.
— Что вам?! — крикнул Рафаэль и в замешательстве приподнялся на локтях. — Что вы здесь делаете?
Однако Михник не ответил ему и не отвёл взгляда. Казалось, что он намеревался что-то сделать, но отсвет из плиты предательски выдал его, и он на мгновение застыл в нерешительности… хотя не собирался отказаться от исполнения своего замысла. Правую руку он слегка завёл за спину, как будто что-то прятал в ней. Рафаэля осенило: Михник пришел его убить. А он, приподнявшись на локтях, вряд ли мог оказать ему сопротивление… Свет, идущий от плиты, продолжал по-прежнему подрагивать во тьме, освещая и глаза, и восковую бледность лица, которое уже не было прежним, взаправдашним, которое как-то замерло, и на нём застыла только одна цель, только одна гримаса, которой Рафаэль до сих пор никогда не видел.
— Уходите… Идите спать, — сдавленным голосом произнёс он… однако Михник не пошевелился. И этот взгляд, и это выражение лица беспощадно свидетельствовали о твердости принятого решения, которое, как ни крути, не может быть изменено, и его нельзя смягчить никакими просьбами и никаким раскаянием. Даже дыхания нельзя было увидеть на этом бледном лице. Глаза у него не моргали. Казалось, что кто-то из жалости принарядил мертвеца. Не обнаружив при этом ни малейшего вкуса.
В голове у Рафаэля от лихорадки, от нависшей над ним опасности в беспорядке перемешались самые разные мысли и ощущения, и он не мог вырваться из кружащегося вихрем ужаса, освободиться от него, неожиданно зажавшего его в тиски и лишившего возможности хоть как-то воспротивиться ему, подняться над ним, убежать от него или довериться Божьей воле. Сердце обессиленно замирало в груди. Дыхание останавливалось. Всё тело взмокло от пота. И всё это было дрожью, слабостью и бессилием, тягостным ощущением безволия, отнимавшим последние крохи рассудительности, которые иногда возникали на поверхности этого водоворота, и каждый раз вновь ускользали и тонули в нём, подобно слабому дуновению ветерка в удушающем мареве зноя. Так слабая искорка огня на мгновение вспыхивает во тьме и тут же гаснет, не дав ни спасения, ни света.
Позже, когда, всё ещё охваченный волнением, он всматривался в ночь и дрожащий свет, выбивающийся из плиты, он уже не мог вспомнить, как же всё это, собственно говоря, закончилось — как и когда старик ушёл и действительно ли он что-то прятал за спиной. Пересохшие губы и горло саднило и жгло. Голову болезненно сжимало… И тревога не проходила, и мысли метались в ожидании того, что старик — с тем или иным предметом в руке — снова появится в кухне.
Готовый вскочить, как только он вновь увидит его, он полулёжа ожидал Михника…
Где-то под полом что-то грызла мышь или крыса, и в дровяном сундуке время от времени кто-то скрёбся. Свет от плиты понемногу слабел.
Он прислушивался, стараясь понять, что творится в горнице, но из-за закрытой двери ничего не было слышно.
Так всё и продолжалось до самого утра. Он ни на минуту не смог заснуть… Огонь в плите уже давно угас. А едва стало светать, из картины над кроватью начали медленно выплывать обнажённые фигуры девушек и сатиров в вербной роще — как будто они возвращались откуда-то из ночи, как будто бы снова замирали в своём неподвижном соблазне вожделения.
VII
Когда совсем рассвело, он попытался убедить себя, что появление Михника ему просто-напросто прибредилось. Потому что оно миновало вместе с ночью, память о нём почти стерлась, осталось только чувство неловкости, которое напоминает утренние впечатления от снов, кажущихся странной непонятной действительностью, созданной из видений и попыток убежать от ужаса; днём обычно не знаешь, что она означает и что с ней делать. Он подумал: вероятно, дух самочинно отправляется к другим духам, и всё, что ты видел, происходит с ними. Кто знает… Его одолевала дремота. Из горницы доносилось приглушённое покашливание Михника. Вскоре после этого он перхал уже в коридоре, — скорее всего, это означало, что он встал и, не желая будить Эмиму, отправляется к органу.
Рассказанные истории, как и способы их воплощения, непохожи. Деклева реализует свой замысел через феномен Другого, моделируя внутренний мир умственно неполноценного подростка, сам факт существования которого — вызов для бритоголового отморозка; Жабот — в мистическом духе преданий своей малой родины, Прекмурья; Блатник — с помощью хроники ежедневных событий и обыденных хлопот; Кумердей — с нескрываемой иронией, оттеняющей фантастичность представленной ситуации. Каждый из авторов предлагает читателю свой вариант осмысления и переживания реальности, но при этом все они предпочли «большим» темам камерные сюжеты, обращенные к конкретному личностному опыту.
Автор, сам много лет прослуживший в пограничных войсках, пишет о своих друзьях — пограничниках и таможенниках, бдительно несущих нелегкую службу на рубежах нашей Родины. Среди героев очерков немало жителей пограничных селений, всегда готовых помочь защитникам границ в разгадывании хитроумных уловок нарушителей, в их обнаружении и задержании. Для массового читателя.
«Цукерман освобожденный» — вторая часть знаменитой трилогии Филипа Рота о писателе Натане Цукермане, альтер эго самого Рота. Здесь Цукерману уже за тридцать, он — автор нашумевшего бестселлера, который вскружил голову публике конца 1960-х и сделал Цукермана литературной «звездой». На улицах Манхэттена поклонники не только досаждают ему непрошеными советами и доморощенной критикой, но и донимают угрозами. Это пугает, особенно после недавних убийств Кеннеди и Мартина Лютера Кинга. Слава разрушает жизнь знаменитости.
Когда Манфред Лундберг вошел в аудиторию, ему оставалось жить не более двадцати минут. А много ли успеешь сделать, если всего двадцать минут отделяют тебя от вечности? Впрочем, это зависит от целого ряда обстоятельств. Немалую роль здесь могут сыграть темперамент и целеустремленность. Но самое главное — это знать, что тебя ожидает. Манфред Лундберг ничего не знал о том, что его ожидает. Мы тоже не знали. Поэтому эти последние двадцать минут жизни Манфреда Лундберга оказались весьма обычными и, я бы даже сказал, заурядными.
Эта повесть о дружбе и счастье, о юношеских мечтах и грезах, о верности и готовности прийти на помощь, если товарищ в беде. Автор ее — писатель Я. А. Ершов — уже знаком юным читателям по ранее вышедшим в издательстве «Московский рабочий» повестям «Ее называли Ласточкой» и «Найден на поле боя». Новая повесть посвящена московским подросткам, их становлению, выбору верных путей в жизни. Действие ее происходит в наши дни. Герои повести — учащиеся восьмых-девятых классов, учителя, рабочие московских предприятий.
Июнь 1957 года. В одном из штатов американского Юга молодой чернокожий фермер Такер Калибан неожиданно для всех убивает свою лошадь, посыпает солью свои поля, сжигает дом и с женой и детьми устремляется на север страны. Его поступок становится причиной массового исхода всего чернокожего населения штата. Внезапно из-за одного человека рушится целый миропорядок.«Другой барабанщик», впервые изданный в 1962 году, спустя несколько десятилетий после публикации возвышается, как уникальный триумф сатиры и духа борьбы.
Макар Мазай прошел удивительный путь — от полуграмотного батрачонка до знаменитого на весь мир сталевара, героя, которым гордилась страна. Осенью 1941 года гитлеровцы оккупировали Мариуполь. Захватив сталевара в плен, фашисты обещали ему все: славу, власть, деньги. Он предпочел смерть измене Родине. О жизни и гибели коммуниста Мазая рассказывает эта повесть.
Этот роман — о жизни одной словенской семьи на окраине Италии. Балерина — «божий человек» — от рождения неспособна заботиться о себе, ее мир ограничен кухней, где собираются родственники. Через личные ощущения героини и рассказы окружающих передана атмосфера XX века: начиная с межвоенного периода и вплоть до первых шагов в покорении космоса. Но все это лишь бледный фон для глубоких, истинно человеческих чувств — мечта, страх, любовь, боль и радость за ближнего.
События книги происходят в маленьком городке Паланк в южной Словакии, который приходит в себя после ужасов Второй мировой войны. В Паланке начинает бурлить жизнь, исполненная силы, вкусов, красок и страсти. В такую атмосферу попадает мясник из северной Словакии Штефан Речан, который приезжает в город с женой и дочерью в надежде начать новую жизнь. Сначала Паланк кажется ему землей обетованной, однако вскоре этот честный и скромный человек с прочными моральными принципами осознает, что это место не для него…
«…послушные согласны и с правдой, но в равной степени и с ложью, ибо первая не дороже им, чем вторая; они равнодушны, потому что им в послушании все едино — и добро, и зло, они не могут выбрать путь, по которому им хочется идти, они идут по дороге, которая им указана!» Потаенный пафос романа В. Андоновского — в отстаивании «непослушания», в котором — тайна творчества и движения вперед. Божественная и бунтарски-еретическая одновременно.
Это книга — о любви. Не столько профессиональной любви к букве (букве закона, языковому знаку) или факту (бытописания, культуры, истории), как это может показаться при беглом чтении; но Любви, выраженной в Слове — том самом Слове, что было в начале…